lybs.ru
Земля не ад, люди не прокляты, и радости не грех, а Божий дар. / Леся Украинка




Книга: Эрнст Теодор Амадей Гофман Жизненная философия кота Мура вместе с отрывками из биографии капельмейстера Иоганнеса Крейслера, случайно найденными среди листов макулатуры Перевод Евгения Поповича


ВСТУПИТЕЛЬНОЕ СЛОВО АВТОРА, НЕ ПРЕДНАЗНАЧЕННОЕ ДЛЯ ПЕЧАТИ

Спокойно и уверенно, как и положено настоящему гению, передаю я миру свое жизнеописание. Пусть мир учится, как стать большим котом, пусть увидит, какой я красивый и совершенный, пусть любит меня, ценит, уважает и даже немного обожает.

А если кто-то наберется наглости и решится хоть на каплю усомниться в том, что эта удивительная книга имеет огромную стоимость, то пусть помнит: он имеет дело с котом, у которого есть ум, смекалка и острые когти.

Берлин

май 18... года.

Мур

Homme de lettres tres renomme(2)

[309]

P.S. Это уже невесть что! Напечатано и то вступительное слово автора, которое совсем не предназначалось для читательского глаза. Ну что нам теперь делать? Разве попросить ласкового читателя, чтобы он не очень порицал кота-писателя за слишком напыщенный тон и вспомнил, что не одно переднее слово некоторых чувствительных авторов, когда его перевести на правдивую язык искренней исповеди, мало чем будет отличаться от котового.

Издатель

(1) начинающий Литератор (франц.).

(2) Очень известный писатель (франц.).

Глава первая РАДОСТЬ БЫТИЯ. МЕСЯЦА ЮНОСТИ

А все-таки в нашей жизни есть что-то хорошее, чудесное, величественное! «В сладкая звичко бытия!» - говорит тот нидерландский герой в известной трагедии. Так и я говорю, но не в тяжелую минуту, когда приходится расставаться с бытием, как тому герою, а наоборот - в прекрасный миг, когда меня как раз пойняло радостное осознание, что я теперь вполне усвоил эту сладкую привычку и не имею ніякісінького желание когда ее терять. Потому я думаю, что духовная сила, неизвестная сила или как там еще назвать первооснову, которая нами управляет и которая в определенной степени накинула мне эту привычку, не спрашивая моего согласия, не может иметь худших намерений, чем тот дружелюбный человек, к которому я пошел служить и который, давая мне рыбу на обед, никогда не заберет ее у меня из-под носа именно тогда, как я ее хорошо розсмакую.

В природо, священная, величественная природо! Мое взволнованное сердце наполняет необъятное наслаждение и восторг от созерцания тебя, меня обвевает таинственным шелестом твое дыхание! Ночь немного прохладная, и я хотел бы... но никто из тех, кто читает или не читает эти строки, не поймет моего высокого экстаза, потому что он не побывал на таком высоком месте, с которого вознесся я! Правильнее было бы сказать «выкарабкался», однако ни один поэт не говорит о свои ноги, даже когда имеет их аж четыре, как я, а только о свое возвышение, пусть то будет и не естественное его состояние, а лишь следствие ловких механических манипуляций. Надо мной возвышается огромный купол неба, полная луна сыплет искрящееся лучей, крыши и шпили вокруг залиты ярким серебристым светом. Шум и суета на улицах подо мной все приходит, ночь становится все тише, по небу плывут облака, какая-то одинокая голубка робко туркоче грустную любовную песню, кружась вокруг церковной башни. Сердечко [310] мое! Ану же она захочет приблизиться ко мне? Я чувствую, как во мне просыпается странное волнение, какой-то мечтательный аппетит немилосердно терзает мою душу! Ох, если бы и милая птичка прилетела ко мне, я бы ее крепко-крепко прижал к своего влюбленного сердца и никогда, никогда не отпустил бы от себя... О, она залетает обратно в голубятню, облудниця, и я остаюсь один на крыше без никакой надежды! Как редко все-таки случается в эти убогие, недобрые, черствые времена настоящая родство душ...

Неужели умение ходить ровно, на двух ногах, - такое большое достижение, что племя, которое зовется людьми, присвоило себе право властвовать над нами всеми, кто ходит на четырех, гораздо лучше него удерживая равновесие? Но я знаю, они, люди, больше всего гордятся тем, что якобы сидит у них в голове и что они зовут умом. Я плохо представляю себе, что это такое, но одно знаю наверняка: когда ум, как я себе сделал вывод из некоторых разговоров моего господина и благодетеля, - лишь способность сознательно действовать и не делать глупостей, то я не поменяюсь ни с одним человеком. Вообще я считаю, что сознание - просто привычка; ведь все мы приходим в жизнь и преодолеваем его, сами не зная как. По крайней мере я могу сказать это про себя, и мне кажется, что ни один человек на земле не знает из собственного опыта, как и где она родилась, а только с чужих слов, которые к тому же часто бывают не совсем определенные. Города спорят между собой о том, в котором из них родилась некая славная человек, а поэтому, поскольку сам я твердо не знаю этого, никогда не удастся выяснить окончательно, я увидел свет, а правильнее, меня увидела в этом мире моя дорогая мамочка в погребе, на чердаке, или в поленнице. Потому, как ведется в нашем роду, мои глаза были задернуты поволокой. Очень смутно припоминаю определенные звуки, раздававшиеся вокруг меня, - урчание и фырканье, к которому невольно прибегаю и я, когда меня занимает гнев. Четче, уже почти сознательный второе мое воспоминание: я сидел закрытый в очень тесном укрытии с мягкими стенками, с трудом сводил дух и с отчаяния и страха жалобно мяукал. Неожиданно я почувствовал, как что-то достигло в тот тайник и грубо схватило меня за шкирку. Это дало мне возможность впервые почувствовать и применить удивительную силу, которой меня одарила природа. Я быстро высунул из своих пушистых передних лапок острые ловкие когти и впился ими в том, что меня схватило и что, как я впоследствии узнал, было человеческой рукой. И рука вытащила меня из укрытия и бросила наземь, и я сразу [311] же почувствовал две хорошие пощечины по обеим своих щеках, на которых теперь, позволю себе напомнить это, красуются внушительные баки. Рука, немного поцарапанная, как теперь я могу понять, той игрой мышц на моих лапах, дала мне пару лещей, я одержал первую науку о нравственные причины и последствия, и как раз моральный инстинкт побудил меня так же быстро впитать когти, как я их только высунул. Впоследствии этот мой талант вовремя впитывать когти справедливо признано актом крупнейшей галантности и учтивости, а мою лапку прозвали «бархатной».

Как я уже сказал, рука меня бросила наземь. И вскоре после того она снова взяла меня за голову и пригнула ее вниз. Я тицьнувся мордочкой в какую-то жидкость и начал хлебать ее. Сам не знаю, как я догадался, что надо делать, видимо, помог какой-то природный инстинкт. Хлебать было на удивление приятно. Теперь я знаю: то было молоко, и я, голодная, вдоволь напился его. Так, после моральной, началась физическая наука.

Меня вновь взяли уже две руки, намного мягче, чем первое, и положили на теплую, мягкую подстилку. Мне становилось все лучше и лучше, и я начал проявлять свое внутреннее удовлетворение странными, только моему родовые свойственными звуками, которые люди зовут довольно приятным словом «мурлыкание». Так я делал быстрый, огромный прогресс в образовании и воспитании. Какое счастье, какой замечательный подарок богов - иметь возможность проявлять свое физическое удовлетворение звуками и жестами! Сначала я мурчав, потом во мне проснулся несравненный талант изысканно задирать хвост, а дальше и удивительный дар одним-однісіньким словечком «мяу» отдавать радость и горе, восторг и радость, страх и отчаяние, короче, все чувства и страсти в их разнообразных оттенках. Что стоит человеческая речь против этого простейшего из всех способа выявления чувств? Но вернімось к необыденного, поучительной истории моей богатой на события юности!

Я проснулся из глубокого сна и испугался: меня окружало ослепительное сияние. Поволока с моих глаз спала, я видел!

Пока я привык к свету, а особенно к пестрого окружения, что открылось моим глазам, то с перепугу несколько раз подряд со всей силы чихнул. Однако через мгновение я уже прекрасно видел, так как неизвестно и когда был зрячим.

умение видеть! Это удивительно красивая навык, без которого вообще было бы очень трудно существовать в этом мире! Счастливы те одаренные личности, что так же легко, как я, научились видеть! [312]Не буду отрицать, что сначала я все же немного испугался и начал так же жалобно мяукать, как тогда в тесном кармане. Сразу появился невысокий, худой, пожилой мужчина, которого я вовек не забуду, потому что круг моих знакомых очень широкое, а такой или хотя бы подобной к нему фигуры я больше никогда не видел. В моем роду часто бывает, что кто-то имеет белое с черными заплатами мех, но, пожалуй, трудно найти человека, в которой было бы белое, как снег, волосы и черные, как вороново крыло, брови, а мой воспитатель был именно такой. Дома он носил короткий халат оранжевого цвета, который меня так напугал, что я, хоть был тогда еще совсем беспомощный, сполз в сторону со своей мягкой подушки. Он наклонился ко мне. Выражение лица его показался мне приветливым, и я почувствовал доверие к нему. Он взял меня, и на этот раз я побоялся высунуть когти, потому что мысль о царапанье прочно соединилась в моей памяти с мыслью о пощечинах. 1 действительно, он имел добрые намерения, ибо посадил меня перед тарелочкой с молоком, и я начал жадно хлебать, что, видно, его очень обрадовало. Он что-то долго говорил мне, однако я ничего из его слов не понял, потому что тогда мне, малому, неопытному котенку, еще не свойственно было понимать человеческую речь. Вообще я мало что могу рассказать про своего благодетеля. Определенный только, что он разбирается во многих вещах, а особенно, видимо, опытный в науках и искусствах, ибо все, кто приходил к нему (я замечал среди них людей, что именно там, где природа украсила мое мех жовтавою заплаткой, то есть на груди, носят звезду или крест), относились к нему чрезвычайно вежливо, порой даже с робким благоговением, как я впоследствии к пуделя Скарамуша, и обращались к нему не иначе, как «уважаемый», «дорогой мой», «дорогой мой мастер Абрагаме!» Только два человека говорили ему просто «голубь!» - высокий, худой, как щепка, человек в ярко-зеленых штанах и белых шелковых чулках и низенькая, очень опасиста, черноволосая женщина с множеством колец на пальцах. Но тот человек был князь, а женщина - еврейская дама.

Несмотря на то, что мастера Абрагама посещал такой знатный гость, сам он жил в маленькой комнатке на верхнем этаже, поэтому мне было очень удобно отправляться сквозь окно в свои первые путешествия на крышу и на чердак.

О да! Я родился только на чердаке, не иначе! Что там погреб, что там поленницы - я стою за чердак! Какое незабываемое впечатление оставляют у нас окружение, родина, обычаи, как они влияют на формирование внешнего и внутреннего [313] оскорбление гражданина мира! Откуда появилось в моей душе это чувство высокого, это непреодолимое влечение к тому, что возвышается над обыденным окружением! Откуда это удивительное, редкое умение лазить, это несравненное искусство самых отчаянных, гениальных прыжков? Ох! Грудь мои наполняет сладкий грусть. Тоска по родным чердаком сжимает сердце. Тебе я посвящаю эти слезы, о, прекрасная отчизна, тебе посылаю это печальное, страстное «мяу»! Тебя я почитаю этими прыжками, этими вискоками, в них есть и благотворительность, и патриотическая мужество! Ты, чердак, даришь мне в щедроті своей время мышку, иногда колбасу или кусок подчеревины, виуджену с дымохода, а порой даже даешь поймать воробушка или ситенького голубя. «Не имеет края любовь к тебе, о родина!»

Но я должен еще много чего

(А. м.) разве вы не помните, сударь, той страшной бури, что сорвала шляпу с головы адвоката, когда он гулял ночью на Новом мосту, и бросила в Сену? Где-то так написано в Рабле, но на самом деле то не буря ограбила адвоката, потому что он, оставив плащ на растерзание ветру, крепко погас шляпу рукой до головы, а какой-то гренадер, проходивший мимо, громко воскликнув: «Очень ветрено, сударь!» - быстро выдернул из-под руки у адвоката хорошего касторового шляпу, что прикрывал его парик, и в мутные волны Сены полетел не эту шляпу, а никчемная суконная солдатова шапка, которую ветер понес в мокрую могилу. И вы знаете, сударь, что в тот момент, когда адвокат остановился, озадаченный до края, второй солдат, пробегая мимо и так же воскликнув: «Очень ветрено, сударь!» - схватил за шиворот адвокатов плащ и стянул его с плеч, а сразу по тому третий солдат, поминая его и так же воскликнув: «Очень ветрено, сударь!» - выхватил у него из рук испанский трость с золотой головкой. Адвокат закричал пробе, кинул вслед последнему нерадивому свою парик и простоволосый, без плаща и трости, отправился домой, где составил самый удивительный в мире завещание и пережил самую необычную в мире приключение. Вы все это знаете, сударь!»

«Я ничего не знаю, - ответил князь, выслушав меня, - и вообще не понимаю, как вы, мастер Абрагаме, можете говорить мне такие глупости. Правда, Новый мост я знаю, он в Париже, и хоть я никогда не ходил по ним пешком, однако часто ездил, как и подобает в моем положении-Адвоката Рабле я никогда не видел и солдатскими выходками [314] отродясь не интересовался. Когда я в юности еще командовал своей армией, то раз в неделю давал бобу всем юнкерам за те глупости, которые они совершили или намеревались совершить в будущем, а давать хлости простым солдатам имели лейтенанты, что они за моим примером и делали каждую неделю, а именно в субботу, т.к. на воскресенье во всей армии не оставалось ни одного юнкера и ни одного солдата, который бы не получил причитающейся ему пайки ударов, следовательно, мои войска не только отличались высокой моралью, втемяшенной им палкой, а и вообще привыкли быть битыми, еще никогда и не видя в глаза врага, потому как уже сталкивались с ним, то не могли делать ничего другого, только бить. С этим вам все ясно, мастер Абрагаме, а теперь растолкуйте мне, ради всех святых, что вы хотели сказать своей бурей и своим адвокатом Рабле, которого ограбили на Новом мосту? Чем вы можете оправдаться, что праздник вылилось в такую какафонию, что ракета попала мне в парик, мой дорогой сынок оказался в бассейне, где его всего обрызгали коварные дельфины, княжне пришлось бежать парком без серпанка, в закасаній платья, быстро, словно той Аталанте, что... что... Кто перечислит все неприятности, которые произошли этой злосчастной ночи! Ну, мастер Абрагаме, что вы скажете?»

«сударь, - ответил я, покорно кланяясь, - за что же и случилась беда, как не за непогоды, через ужасную бурю, которая вдруг снялась, когда все шло как нельзя лучше. Разве я могу управлять стихиями? Разве меня самого не постигло несчастье, разве я не потерял шляпу, посоха и плаща, как тот адвокат, которого я покорно прошу не путать со знаменитым французским писателем Рабле? Разве я не...»

- Послушай, - перебил мастера Абрагама Иоганнес Крейслер, - послушай, дружище, хоть уже прошло столько времени со дня рождения княгини, люди еще и до сих пор говорят о том праздник, где ты был распорядителем, как о непостижимую загадку. Ты по своему обыкновению наверное устроил там немало диковинок. Тебя уже и так считали за какого-то колдуна, а ты на том празднике, кажется, еще и укрепил в людях эту веру. Скажи мне искренне, что там произошло. Ты же знаешь, меня тогда здесь не было...

- Именно поэтому, - прервал приятеля на слове мастер Абрагам, - именно потому, что тебя здесь не было, что ты, гонимый бог весть какими адскими фуріями, умчался отсюда, словно сумасшедший, именно поэтому я так знавіснів и начал заклинать стихии, чтобы они стали помехой празднику, то праздник краяло мне душу, [315] ведь тебя, настоящего героя спектакля, не было на нем. Сначала праздник шла своей колеей, хоть было скучное и жалкое, но потом оно не принесло дорогим мне людям ничего, кроме муки, страшных кошмаров, горя и ужаса!.. Узнай же, Йоганнесе, что я глубоко заглянул тебе в душу, и мне открылась скрытая в ней опасная, грозная тайна, кипучий вулкан, который может в любую секунду извергнуть из себя гибельное пламя, нещадно поглощая все вокруг! В нашей душе есть немало такого, о чем мы не можем сказать даже своим ближайшим друзьям. Поэтому я пристально скрывал от тебя то, что увидел в твоей душе, но этим праздником, которое имело более глубокий смысл, чем тебе кажется, потому что устроено его, собственно, не для княгини, а ради другой, любой нам с тобой человека и ради тебя самого, - этим праздником я хотел побольнее задеть за живое твое внутреннее «я». Самые сокровенные твои мучения должны были ожить, и фурии, словно проснувшись со сна, имели с двойной силой вп'ястися в твою грудь. Как смертельно больному может помочь в самого Орка добытое зелье, которого мудрый врач не побоится принять во время тяжелейшего приступа, так и тебя мой праздник или доконало бы, или спасло бы! Знай же, Йоганнесе, что именины княгини совпадают с именинами Юлии, потому Юлию так же, как и ее обладательницу, крещено Марией.

- Ох! - воскликнул, вскочив, Крейслер, и глаза его гневно вспыхнули. - Ох, мастер! Кто тебе дал право так дерзко, так безжалостно глумиться с меня? Неужели ты - сама судьба, способна заглянуть в самые сокровенные глубины моей души?

- Нерозважний шаленцю, - невозмутимо отозвался мастер Абрагам, - когда уже наконец опустошительный пожар в твоей груди обернется в чистый пламень света, питается глубоким пониманием искусства, ощущением того высокого и прекрасного, которым богата твоя душа? Ты требуешь, чтобы я описал тебе, как происходило то роковое праздник, поэтому выслушай меня спокойно. И если ты совсем обветшал на силе и не можешь слушать меня, то я теперь попрощаюсь с тобой.

- Рассказывай, - глухо сказал Крейслер и снова сел, закрыв лицо руками.

- Я вовсе не собираюсь, - сказал мастер Абрагам, вдруг повеселев, - я вовсе не собираюсь, дорогой Йоганнесе, утомлять тебя описанием всех тех хитроумных устройств и измышлений, в основном обязаны своим происхождением находчивой голове самого князя. Поскольку праздник начиналось поздно вечером, то, конечно, великолепный парк, окружающий с [316] всех сторон загородный дворец, был иллюминированный. Я пытался достичь в той иллюминации необычных эффектов, но не так успешно, как хотелось бы, ибо князь твердо приказал по всем аллеям почіпляти на больших черных щитах разноцветные лампионы так, чтобы из них образовался вензель княгини, а над ним - княжеская корона. А поскольку те щиты были прибиты на высоких столбах, то они очень напоминали освещенные предупреждающие знаки, запрещающие курить или обходить таможню. Апогеем праздника должна быть спектакль на сцене среди парка, образованной с одной стороны рядами кустов, а с другой искусственными руинами, - в конце концов, ты и сам хорошо знаешь. Актеры, приглашенные из города, должны были сыграть там что-то аллегорическое. Даже если бы автором той аллегории не был сам князь, следовательно, если бы она, как остроумно выразился театральный директор, получивший поручение поставить княжескую пьесу, не всплыла из великого пера, то и тогда она имела бы необычный успех, потому что была довольно бессмысленна. От дворца до сцены неблизкий свет. Согласно поэтической идеей князя дорогу вельможной семье к театру имел освещать гений с двумя факелами, что парил в воздухе, а все вокруг должно было тонуть во тьме, и только когда княжеская семья со свитой сядет на свои места, сцена мгновенно имела освітитися. Поэтому дорога до сцены, о которой я уже говорил, осталась темной. Зря я доказывал князю, которой сложной надо машинерии, чтобы гений с факелами одолел в воздухе такой долгий путь, - его вельможність вычитал нечто подобное в «Fetes de Versailles»(1), а к тому же сам додумался до этой поэтической идеи, поэтому настаивал на его осуществлении. Чтобы не заработать незаслуженных упреков, я передал того гения вместе с его факелами театральном машинисту, приглашенному из города.

(1) «Версальских праздниках» (франц.).

И вот, как только вельможне супругов, а за ним и вся свита вышли из дверей зала, небольшого щокатого человечка с двумя зажженными факелами - большими восковыми свечами - в растопыренных руках спущен с крыши дворца. Но кукла оказалась слишком тяжелой, и, протягши ее шагов двадцать, машина остановилась. Светоносный ангел-хранитель княжеского дома завис вверху, а когда помощники машиниста сильнее дернули за веревку, перевернулся вверх ногами. Свечи, опущенные ґнотами вниз, горели далее, скапуючи наземь горячими восковыми каплями. Первая из капель попала в самого князя. Его вельможність стоически [317] скрыл свою боль, но походка его утратила свою торжественность, и он со всех ног поспешил вперед. Добрый гений покачивался теперь вниз головой и вверх ногами над гофмаршалом, камер-юнкерами и другими придворными, и огненный дождь, что лился из факелов, попадал то одному, то другому то на голову, то на нос. Невежливо было бы проявлять свою боль и таким образом омрачать радостный праздник, поэтому прецікаво было смотреть, как те несчастные, целая когорта стоических Сцевол, устрашающе морщась, однако со всей силы пытаясь преодолеть муку, даже выдавить из себя улыбку, такую, какой улыбаются разве в аду, шагали дальше, неслышно, боясь даже вздохнуть. Да еще и гремели барабаны, пели трубы, и сотни голосов выкрикивали: «Виват, виват найласкавішій княгини! Виват найласкавішому князю!» - поэтому удивительный контраст тех лаокоонівських лиц с веселой, радостной толпой вокруг предоставил всей сцене такого трагического пафоса и величия, что лучшего нельзя было и придумать.

Наконец старый грузный гофмаршал не выдержал. Когда жгучая капля попала ему в щеку, он, охваченный яростью и отчаянием, отскочил в сторону, но запутался в веревках, которые принадлежали к летательной машины и как раз здесь были туго натянутые над самой землей. Громко воскликнув: «Сто чертей его матери!» - гофмаршал грянул наземь. Того самого мгновения летучий паж кончил свою роль. Толстый гофмаршал поезд его своей стокілограмовою весом вниз, добрый гений упал посреди свиты, и придворные, заверещавши, бросились врассыпную. Факелы погасли, все оказались в кромешной тьме. Это произошло почти перед самой сценой. Я не захотел сразу зажигать шнур, от которого имели вмент загореться все лампы и светильники вокруг сцены, а несколько минут подождал, чтобы общество имело время побродить во мраке среди деревьев и кустов. «Света!.. Света!..» - закричал князь, словно тот король в «Гамлете». «Света!.. Света!..» - и себе закричали невпопад множество захриплих голосов. Когда свет на сцене засветилось, толпа разбежалась вокруг, напоминала разбитое войско, которое с большим трудом пытается собраться воедино. Обер-камергер оказался человеком, который не потеряла самообладание, самым ловким тактиком своего времени, потому что благодаря его усилиям за несколько минут был восстановлен порядок. Князь со своим ближайшим окружением поднялся на украшенный помост, сооруженный посреди сцены. Только вельможне супругов всілося, как на него, благодаря хитрому устройству, что его придумал тот самый машинист, [318] посыпались целые охапки цветов. И вот злая судьба захотела, чтобы одна огненная лилия упала князю просто на нос и осыпала ему целое лицо ярко-красной пыльцой, благодаря чему его вельможність приобрел чрезвычайно величественного вида, который как раз подходил к такому торжественному празднику. Крейслер так хохотал, что аж стены дрожали.

- Это уже слишком!.. Это уже слишком!.. - воскликнул он сквозь смех.

- Не регочи так, а то еще захлинешся, - сказал мастер Абрагам. - Хоть я и сам никогда еще столько не смеялся, как той ночью. Я чувствовал себя способным на любую безумную выходку и, словно эльф Тэк, готов был еще сильнее все переколотити и запутать, но те стрелы, которые я посылал в других, все глубже вганялися в мои собственные грудь. Сейчас я тебе все расскажу! Миг, когда на княжеский помост сыпался бессмысленный цветочный дождь, я выбрал для того, чтобы связать невидимую нить, которая должна была пройти сквозь весь праздник и, словно электрический проводник, встряхнуть сердца людей, с которыми я с помощью таинственного духовного аппарата, где сходилась и нить, был, казалось мне, в тесной взаимосвязи. Не перебивай мне, Йоганнесе, спокойно выслушай меня. Юлия сидела с княжной позади княгини, немного сбоку, и я не спускал ее с глаза. Только трубы и литавры смолкли, на колени Юлии упал, скрытый среди благовонных ночных фиалок, едва распущенный бутон розы и, словно легкое дуновение ночного ветра, поплыли звуки твоей трогательной песни: «Ми lagnero tacendo della mia sorte amara»(1). Юлия испугалась, и когда зазвучала песня, которую я, признаюсь, для того, чтобы ты потом не было сомнений, ее не испорчено, велел играть поодаль за кустами четырем нашим замечательным альтовым кларнетистам, - когда зазвучала песня, с уст ее слетело легкое «ах!», она прижала букет к груди, и я отчетливо услышал, как она сказала княжне: «Он наверняка снова здесь!» Княжна порывисто обняла Юлию и воскликнула: «нет, Нет, не может этого быть!» - так громко, что князь обратил к ней ярко-красное лицо и сердито бросил ей: «Silence!»(2) Наш обладатель, видимо, не собирался очень гневаться на свою ненаглядную дочурку, но я хочу здесь заметить, что великолепный грим - даже «tiranno ingrato»(3) в опере не мог бы так удачно задерживаться - действительно предоставлял [319] ему такого вида, как будто он был тяжело и надолго разгневанный, поэтому трогательные диалоги, самые чувствительные сцены, что имели аллегорически изображать семейное счастье в княжеских палатах, пропадали впустую. Это изрядно смущало и актеров, и зрителей. Потому что даже тогда, когда князь в тех местах, которые он подчеркнул в своем экземпляре красным карандашом, целовал княгине руку вытирал платочком слезы на глазах, всем казалось, что он упорствует в своем гневе, и камергери, которым полагалось сидеть подле него, перешептывались между собой: «господи, что такое с нашим князьям обладателем!»

(1) «Молча оплакувать буду тяжкую свою судьбу» (итал.).

(2) Тихо! (франц.)

(3) Бес тиран (итал.).

Я хочу еще только рассказать тебе, Йоганнесе, что пока актеры фалы на сцене ту глупую пьесу, я за сценой с помощью зеркал и других устройств изображал игру духов на славу нашего ангела, очаровательной Юлии, - одна за другой звучали мелодии, которые ты создал в высоком вдохновении, трепетал даже, то дальше, то ближе, словно несмелый, жуткий зов духов, имя Юлия. Но тебя не было, тебя не было, Йоганнесе! И хоть мне после окончания спектакля пришлось восхвалять своего Ариэль, как шекспировский Просперо восхвалял своего, хоть я и сказал, что он все выполнил чрезвычайно удачно, однако моя затея, в которую я вкладывал глубокий смысл, показалась мне банальной и неинтересной.

Юлия, со свойственной ей чуткостью, поняла все. Но внешне казалось, что она только взволнованная, словно приятным сном, в котором, однако, мы не склонны придавать большого значения в жизни. Княжна же, напротив, была глубоко задумчивое. Она ходила под руку с Юлией освещенными аллеями, а тем временем придворные утоляли жажду в павильоне.

Той минуты я хотел нанести решающий удар, но тебя не было... тебя не было, Йоганнесе! Сердитый и недовольный, я ходил по парку, проверяя, все ли приготовлено как следует до большого фейерверка, что им мало закончиться праздник. И вдруг, взглянув на тусклое ночное небо, я заметил далеко над Гаєрштайном рожевувату тучку, которая всегда предвещала бурю, и буря каждый раз поступает тихо и незаметно и вдруг, над нами, обнаруживает всю свою устрашающую силу. Когда именно она должна начаться, я по уровню и величине облака вычисляю, как тебе известно, до секунды. До бури не оставалось и часа, поэтому я решил поторопиться с фейерверком. И именно тогда я вчув, что мой Ариэль начал ту фантасмагорию, которая имела все, все решить: из часовни девы Марии в конце парка донеслась знакомая мне мелодия. Хор пел твою [320] «Ave maris Stella»(1). Я бросился туда. Юлия с княжной стояли на коленях на молитвенных скамейках, на вынесенных из часовни на улицу. Как только я пришел туда, как... но тебя не было, тебя не было, Йоганнесе! Пусть я лучше промолчу о том, что тогда произошло... Ох! Тщетным оказалось то, что я считал шедевром своего искусства, и мне стало известно такое, что о нем я, дурак, и не подозревал.

(1) «Славься вовеки, звезда морская» (лат.).

- Рассказывай! - воскликнул Крейслер. - Все, все рассказывай, мастер! Так что же произошло?

- Нет, не буду, - сказал мастер Абрагам. - Тебе оно ни к чему, а у меня сердце разрывается, когда приходится рассказывать, как духи, что я их сам вызвал, наполнили ужасом мою душу. Облако! О счастливая мысль! «Так пусть же, - воскликнул я истошно, - пусть же все кончится бешеной веремією!» И я побежал к тому месту, где должен был состояться фейерверк. Князь передал мне, чтобы я дал знак, когда все будет готово. Я не сводил глаз с облака, надвигающейся со стороны Гаєрштайна, поднимаясь все выше и выше. Когда мне показалось, что и облако уже достаточно близко, я приказал выстрелить из ракетницы. Скоро и двор, и все общество было там. После обычной игры огненных колес, ракет, светящихся шаров и других обыденных вещей появился, наконец, вензель княгини с китайского бриллиантового огня, но высоко над ним парило и таял в белом, как молоко, светлые имя Юлии. И вот время пришло. Я зажег пучок ракет, и когда они, засичавши и залускотівши, выгнули вверх, налетела буря. Замелькали огненно-красные молнии, загрохотал гром, эхом отозвался в горах и лесах. Ураган ворвался в парк и на тысячу голосов заныл между густыми кустами. Мимо меня пробегал трубач. Я выхватил у него инструмент и весело, радостно затрубил в строй ветровые. Залпы мортир, пушек и ракетниц бодро катились навстречу грома, неуклонно и неустанно приближались к нам.

Слушая этот рассказ мастера Абрагама, Крейслер вскочил с места и, размахивая руками, начал ходить по комнате. Наконец он восторженно воскликнул:

- Какая красивая, какая замечательная картина! Узнаю по ней своего мастера Абрагама, с которым я сросся сердцем и душой!

- О, я же хорошо знаю, - молвил мастер Абрагам, - что тебе как раз нравятся все безумное и зловещее и чем больше в нем того неистовства, тем сильнее оно тебя манит, а все-таки забыл рассказать о том, что тебя совершенно очаровало бы, отдал бы [321] твою душу на съедение жутким силам страны духов. Я велел настроить еолову арфу, что, как тебе известно, надетая над большим бассейном, и буря заиграла на ней, как хорошая музыка. Среди рева и плача урагана, среди грохота громов устрашающе звучали аккорды исполинского органа. Те мощные звуки, все чаще и чаще, походили на какой-то балет фурий удивительно величественного стиля, - такого вряд ли можно увидеть среди полотняных театральных кулис! И ба - за полчаса все кончилось. Месяц выглянул из-за туч. Ночной ветер что-то нашептывал перепуганному лесные, утешая его, и вытирал слезы темным кустам. Изредка еще озивалась еолова арфа, словно далекий, приглушенный звон.

У меня было странное настроение. Моя душа была полна тобой, Йоганнесе, мне казалось, что ты сейчас встанешь передо мной, на могиле потерянных надежд и несбывшихся мечтаний, и склонишься мне на грудь. И тогда, в ночной тишине, я наконец понял, какую игру был затеял, - я пытался силой разорвать узел, что его связала злая судьба, хотел сбросить, как шкаралущу, свое собственное естество и, чужой самому себе, уже в совсем другом облике, наброситься на себя же. Я дрожал с леденящего ужаса, и я боялся не кого-нибудь, а себя самого.

В парке вокруг прыгали и плясали множество блудных огоньков, но то были не безумные огоньки, а челядь с фонарями, выискивала погибаем во время быстрого бегства шляпы, парики, каптурці для косичек, шпаги, башмачки, шали. Я ушел оттуда. Посреди большого моста перед нашим городом я остановился и еще раз оглянулся на парк: залит магическим сиянием луны, он был похож на сказочный сад, в котором начали веселую игру живые эльфы. Вдруг я услышал внизу тоненький жалобный звук, словно заплакал младенец. Я уже подумал, что наткнулся на следы чьего-то преступления, перегнулся через перила и увидел в ярком лунном свете котенок, отчаянно борсалось в воде, цепляясь за столб. Видимо, кто-то здесь хотел утопить кошачий приплод, и один котенок видряпалось. Ну, подумал я, хоть это и не ребенок, а только бедное животное, и когда она просит у тебя помощи, то надо ее спасти.

- О чуткий Юсте! - рассмеялся Крейслер. - Где же твой Тельгайм?

- Зря, - сказал мастер Абрагам, - зря ты, Йоганнесе, сравниваешь меня с Юстом. Я переюстив и самого Юста. Он спас пуделя, животное, что ее каждый охотно держит возле себя, надеясь от нее даже приятных услуг, - [322] скажем, собака может принести перчатки, кисет, трубку и прочее, - а я спас кота. Ты сам знаешь, этих животных многие не сносит, считает, что они коварны, не способны на искреннюю дружбу, никогда не бывают кроткого, дружелюбного нрава и что в них всегда остается хотя бы крупица враждебности к людям. И вот я с чистой, бескорыстной человечности спас кота!

Я перелез через перила, опустился, хоть это было и опасно, вплоть до воды, схватил котенка, жалобно корова мычала, вытащил его наверх и запихнул в карман. Я был утомлен, истощен, поэтому, вернувшись домой, быстро разделся и бросился в постель. И только я заснул, как меня разбудил жалобное, тоненькое попискивания, как будто доносилось из шкафа. Оказывается, я забыл о котенке и оставил его в кармане. Я избавил бедного пленника из его тюрьмы, за что он до крови расцарапал мне пальцы. Я уже хотел было выбросить невежу в окно, но потом опомнился, и мне стало стыдно за свою глупую мелочность и мстительность. Чтобы это хотя был человек, а то неразумное животное!

Одно слово, я, проявив изрядное терпение и заботливость, вырастил из того котенка большого кота. Да еще и какого! Второго такого ты не увидишь среди кошачьего отродья. Он самый мудрый, самый воспитанный, даже самый великий среди своих родственников, ему еще не хватает разве только истинного просвещения, которую тебе, дорогой Йоганнесе, будет нетрудно ему дать. Поэтому я и решил поручить в будущем кота Мура - именно так я его назвал - тебе, друг мой. Хоть Мур пока что, как выражаются юристы, не homo sui juris(1), я спросил его, он согласен перейти к тебе на службу. Он вполне доволен такой перспективой.

(1) Не имеет права голоса (лат.).

- Ты говоришь невесть что, - сказал Крейслер. - Ты говоришь невесть что, мастер Абрагаме! Ты же знаешь, что я не очень люблю котов, мне куда милее собачье отродье.

- Я прошу тебя, дорогой Йоганнесе, - сказал мастер Абрагам, - от всего сердца прошу, возьми моего многообещающего кота Мура и подержи его у себя хоть до тех пор, пока я вернусь из путешествия. Поэтому я и принес его с собой, он тут за дверью ждет твою ласковую согласие. Хоть взгляни на него.

На этом слове мастер Абрагам открыл дверь. За ними на соломенной мате, свернувшись клубочком, спал кот которого действительно можно было назвать чудом кошачьей красоты. Серые и темные полосы, бежавшие вдоль спины, на затылке между ушами сходились вместе, а на лбу образовывали найдоладніші иероглифы. Так же посмужений был и роскошный хвост, на удивление длинный и толстый. К тому же пышное котове мех так блестело и переливалось в лучах солнца, что между темным и серым просматривали еще и узкие золотистые полоски.

- Муре! Муре! - позвал мастер Абрагам.

- Мур... Мур...- очень четко ответил кот, потом потянулся, встал, выгнул невероятно красивой дугой спину и открыл зеленые, как весенняя трава, искрящиеся глаза, в которых светились ум и сознание. По крайней мере так уверял мастер Абрагам, и Крейслер тоже наконец признал, что в этом коте было что-то особенное, необычное, что голову он имел достаточно большую для того, чтобы в ней могли уместиться какие угодно науки, а усы уже и теперь, в юности, довольно длинные и седые, чтобы при случае получить авторитет не меньший, чем у какого-то греческого мудреца.

- Ну как так можно: везде, куда не попадешь, сразу моститися спать! - обратился мастер Абрагам к коту. - Когда ты не откажешься от этой плохой привычки, то и то оглянуться не успеешь, как из веселого проказника станешь мрачным верзилой. Ну-ка, умойся, Муре!

Кот мигом сел на задние лапы, спрятал когти в передних, грациозно провел ими по лбу и по щекам и радостно, приветливо мяукнул.

- Это перед тобой господин капельмейстер Иоганнес Крейслер, к которому ты переходишь на службу, - продолжил мастер Абрагам.

Кот сверкнул на капельмейстера своими большими искрящимися глазами, замурчав, выскочил на стол рядом с Крейслером, а оттуда, недолго думая, на его плечо, как будто хотел ему что-то сказать на ухо. Затем прыгнул вниз, вновь замурчав и, подняв хвост, обошел вокруг своего нового хозяина, словно хотел поближе познакомиться с ним.

- Господи прости, - воскликнул Крейслер, - я готов поверить, что этот серый шельма действительно имеет смысл и происходит из славного рода Кота в сапогах!

- Я, - отозвался мастер Абрагам, - что кот Мур - найпотішніша животное в мире, настоящий полишинель, да еще и вежливый, хорошо воспитанный, не навязчивый, скромный, не то что собаки, которые порой надоедают нам своими неуклюжими ласками. [324]

- Я смотрю на этого мудрого кота, - сказал Крейслер, - и грустно думаю, какие узкие наши знания. Кто может сказать, кто может хотя бы приблизительно определить, как далеко уходят умственные способности животных! Если мы чего - а сколько его есть! - не можем исследовать в природе, то сразу имеем для него наготове ярлык и гордимся своей никчемной школярською мудростью, которая не видит дальше, как вне собственного носа. Вот так мы и налепили ярлык «инстинкт» на все умственные способности животных, оказываются порой самым удивительным образом. Но я хотел бы получить ответ только на один вопрос: можно объяснить инстинктом, слепым невольным влечением способность видеть сны? Так же, например, каждый, кто наблюдает сонного охотничьего пса, знает, что собаки видят сны, да еще и очень яркие, будто осколки самой жизни. Охотничья собака во сне еще раз переживает все охота: ищет, принюхивается, сопит, потеет, дриґає лапами, словно изо всех сил бежит полем... А впрочем, про кота, что видит сны, я пока что не слышал.

- Коту Стене, - перебил приятеля мастер Абрагам, - не только снятся очень яркие сны, а он даже, как это нетрудно заметить, часто впадает в тихую мечтательность, ласковую замысла, в сомнамбулічне бред, одно слово, в то странное состояние между сном и осознанностью, в котором поэтическим натурам именно и приходят гениальные мысли. А в последнее время он в этом состоянии начал жутко стонать и охать, я уже думаю, что он либо влюблен, либо работает над какой-то трагедией.

Крейслер весело расхохотался и воскликнул:

- Ну так пошли, умный, вежливый, остроумный, поэтический коте Муре, и давай (М. п. д.) рассказать о печати своего воспитания и вообще про свои первые юношеские месяца.

Ведь чрезвычайно интересно и поучительно читать, как высокий ум в своем жизнеописании очень подробно рассказывает обо всем, что произошло с ним в юности, каким бы незначительным оно казалось. Да и разве может в жизни великого гения произойти что-то незначительное? Все, что он совершил или не совершил в мальчишеском возрасте, имеет огромное значение, оно проливает яркий свет на глубокий смысл и истинное направление его бессмертных произведений. Грудь юноши, который стремится к высшей цели и которого мучает робкое сомнение, хватит ли у него внутренней силы, чтобы постичь ее, наполняет прекрасная мужество, когда он читает, что великий человек, будучи парнем, [325] также играла в солдатики, до безумия любила сладости и временем доставала порки за леность, дерзость и глупость. «Так же, как я, так же, как я!» - радостно восклицает юноша и уже нет сомнения в том, что он тоже великий гений, как и его обожаемый кумир.

Кое-кто читал Плутарха или самого только Корнелия Непотому и стал великим героем, а кто - античных трагіків и рядом с ними Кальдерона и Шекспира, Гете и Шиллера и стал если не великим поэтом, то по крайней мере скромным, симпатичным віршувальником, которые людям также нравится. Поэтому и мои произведения наверняка зажгут в груди не одного молодого, одаренного умом и глубокими чувствами кота высокий пламень поэзии, и когда тот благородный юноша кошачьего рода возьмется моих биографических развлечений на крыше, когда он полностью постигнет высокие идеи моей книги, которую я держу в своих когтях, то в безумном восторге воскликнет: «О Муре, божистий Муре, самый выдающийся из всех котов, тебе, только тебе я обязан всем, только твой пример сделал меня великим!»

Похвально, что мой хозяин, воспитывая меня, не руководствовался ни наставлениями забытого уже Базедова, ни методом Песталоцци, а давал мне неограниченную свободу, чтобы я воспитывал себя сам, следуя лишь определенных общепризнанных принципов, которые хозяин считал крайне необходимыми для жизни в общине, что держит в своих руках всю власть на этой земле, - без них каждое неслось бы, как бешеный, вслепую, доставая на каждом шагу то досадные пинки в ребра, то болезненные шишки, и вообще никакая община не была бы возможна. Воплощением этих принципов хозяин считал естественную вежливость, в противовес условной вежливости, по правилам которой надо говорить: «Прошу мне добро простить», когда на вас напал какой-то нечема или когда вам кто-то наступил на лапу. Если даже такая вежливость нужна людям, то я никак не могу понять, почему ее требованиям должен повиноваться и мое вільнонароджене племя, а если еще и учесть, что главным инструментом, которым мастер прививал мне те общепризнанные принципы, была недоброй памяти березовая розга, то я имею все основания сетовать на суровость своего воспитателя. Я был бы убежал от хозяина, если бы меня не привязывал к нему мой прирожденная тяга к высшей культуре. А правду говорят, что чем больше культуры, тем меньше свободы. Потому как растет культура, то растут и потребности, а как растут потребности, то... Одно слово, как раз немедленно удовлетворять некоторые свои естественные потребности, не считаясь ни со временем, ни с местом, - было первое, [326] от чего меня хозяин окончательно отучил с помощью той роковой резки. Затем пришла очередь хотелок, что, как я впоследствии убедился, появились у меня только через какое-то не естественное состояние души. Как раз то странное состояние, что, видимо, зависел от моего психического склада, побудил меня оставлять молоко или даже жаркое, которую хозяин ставил для меня, прыгать на стол и хватать то, что он хотел съесть сам. Я почувствовал силу березовой розги и бросил эту привычку.

Я признаю, что хозяин хорошо делал, отвлекая мои мысли от этих изысков, ибо мне известно, что немало моих добрых родственников, не таких культурных и воспитанных, как я, попали через них в страшную передрягу, а некоторые и навеки испортили себе жизнь. Например, я узнал, что один очень одаренный юноша кошачьего рода-за нехватки внутренней духовной закалки не мог противостоять своей похоти и вихлебтав чашку молока, за что лишился хвоста и, осмеянный, униженный, вынужден был бежать от мира и коротать век в одиночестве. Итак, хозяин хорошо сделал, что отучил меня от такого, но я не могу простить ему, что он укрощал мой поезд до наук и искусств.

Ничто так не влекло меня в господаревій комнате, как заложенный книгами, рукописями и разным удивительным причиндалами письменный стол. Могу сказать, что тот стол был словно заколдованный круг, к которому я чувствовал себя прикованным, но какой-то внутренний страх не позволял мне полностью отдаться своему влечению. И вот однажды, когда хозяина не было дома, я переборол свой страх и выскочил на стол. Какая то утешение было сидеть среди рукописей и книг и копаться в них! Не из озорства, нет, а лишь из жажды знаний, из жгучего научного голода я схватил лапой рукопись и до тех пор трепал и таскал его на все стороны, пока с него остались одни клочья. Хозяин зашел в комнату, увидел, что произошло, набросился на меня с оскорбительными словами: «Ох ты, проклятая бестіє!» - и дал мне такой хлости березовой розгой, что я, скуля от боли, залез под печь, и меня оттуда Целый день нельзя было выманить никаким ласковым словом. Кого бы это событие не отпугнула навсегда от пути, который ему определила сама природа! И только я отошел от своих болячек, как, скоряючись непреодолимому стремлению, вновь выскочил на письменный стол. Правда, достаточно было хозяину один-одинешенек раз крикнуть на меня, сказать несколько слов, например: «Ишь, чего захотел!» - чтобы прогнать меня оттуда, поэтому к науке так и не доходило. Однако я [327] спокойно ждал благоприятного случая, чтобы таки приступить к науке, и случай скоро представился. Однажды хозяин собрался куда-то идти, и я быстренько спрятался в комнате, да еще и так хорошо, что он не нашел меня, когда, помня о рваный рукопись, хотел выгнать. Как только дверь за ним закрылась, я мигом выскочил на письменный стол и разлегся посреди рукописей, чувствуя неописуемую радость. Затем ловко развернул лапой довольно толстую книгу, что лежала передо мной, и попытался, не смогу я понять, что означают те буквы, которые там стояли. И хотя сначала у меня ничего не получалось, я не отступался от своего, а все вглядывался в книгу, надеясь, что на меня снизойдет какой-то добрый дух и научит меня читать. Так углубившись в созерцание книжки, я и не услышал, как вернулся хозяин.

- Ну вы посмотрите на эту проклятую тварь! - крикнул он и бросился ко мне.

Бежать было поздно, я прищулив уши и скорчился, как только мог, чувствуя, что резкая вот-вот опустится на мою спину. Но рука, уже было замахнулась на меня, вдруг замерла в воздухе, хозяин захохотал и воскликнул:

- Котик, неужели ты читаешь? Ну, этого уж я не могу и не хочу тебе запрещать. Ух ты, как тебя тянет к науке! - Он вытащил книгу из-под моих лап, заглянул в нее и захохотал еще сильнее. - Должен сказать, - продолжил он, - я уже готов поверить, что ты составил себе небольшую подручную библиотеку, ибо иначе не могу объяснить, как эта книга попала на мой стол. Ну что же, читай, пристально учись, котэ, при необходимости даже отмечай важные места неглубокими царапинами, я тебе разрешаю!

И он, развернув книгу, подсунул ее мне обратно. То был, как я узнал впоследствии, сочинение Кнігге «Об отношениях с людьми», и я зачерпнул из этой замечательной книги много жизненной мудрости. То, что в ней пишется, будто вылилось из моей собственной души и вообще оно может стать в огромном приключении котам, что хотят получить какой-то вес в человеческой общине. Насколько мне известно, до сих пор этой тенденции в ней плохо видели, а потому порой доходили ошибочному выводу, что тот, кто бы захотел твердо придерживаться провозглашенных в этой книге правил, непременно взял бы себе повсюду славу чопорного, черствого педанта.

с тех Пор хозяин не только не прогонял меня с письменного стола, а ему даже нравилось, когда я, увидев, что он работает, выскакивал к нему и располагался среди его рукописей. [328]

У хозяина была привычка читать вслух то, что ему попадалось под руку. Я тогда пытался так прилаштуватись, чтобы можно было заглянуть к нему в книжку, а поскольку природа наделила меня острым зрением, то я и все видел, и не мешал хозяину. Таким образом, сравнивая буквы со словами, которые он произносил, я быстро научился читать, а если, может, кому-то это покажется невероятным, то он не имеет ніякісінького представление о тот особый, необычный дар, которым одарила меня природа. Гении, которые понимают и уважают меня, не будут иметь никакого сомнения относительно возможности такого образования, которая, видимо, напоминает их. Хочу также поделиться своими удивительными наблюдениями относительно полного понимания человеческого языка. А именно: я вполне сознательно заметил, что совсем не знаю, каким образом достиг того понимания. Видимо, то же самое бывает и с людьми, но это меня и не удивляет, потому что их племя в детстве гораздо глупее и более беспомощно, чем наше. Когда я был маленьким котенком, со мной никогда не случалось такого, чтобы я сам себя тыкал в глаза, хватался за пламя или за солнечный луч или уплетал ваксу до сапог вместо вишневого варенья, как часто бывает с детьми.

И вот когда я научился читать и начал с каждым днем все больше забивать себе голову чужими мыслями, то почувствовал непреодолимое стремление спасти от забвения и свои собственные мысли в таком виде, как их породил тот гений, что живет во мне, а для этого мне надо было непременно овладеть очень все-таки нелегкое искусство письма. Как внимательно я следил за рукой хозяина, когда он писал, мне все же не удавалось перенять всю механику его движений. Я проштудировал Гільмара Кураса, единый учебник каллиграфии, что нашелся у моего хозяина, и уже почти пришел к выводу, что загадочную трудность писания можно преодолеть только имея такую большую манжету, как на той нарисованной в учебнике РУКЕ, что выводит буквы, а мой хозяин пишет без манжеты только благодаря особым образом приобретенной ловкости, как опытный канатоходец конце перестает испытывать потребность в Шесте для равновесия. Я жадно заглядывал всюду, где бы его достать манжету, и уже решил было порвать ночной чепчик нашей старой ключницы и зладити себе из него манжету на правую лапу, как вдруг меня осенило - такое бывает у гениев, - появилась блестящая мысль, что все решила. А именно: я догадался, что не могу держать перо или карандаш так, как держит их мой хозяин, через совсем другое строение наших рук, [329] и этот догадка оказалась подходящая. Я имел изобрести другой способ письма, который отвечал бы строению моей правой лапки, и действительно изобрел его, как и следовало ожидать. Так с особой структуры индивидуума возникает новая система...

Второе досадное осложнение началось, когда дело дошло до вмочання пера в чернильницу. Никак мне не везло, обмакивая то перо, уберечь от чернил свою лапку, каждый раз она попадала в чернильницу, а потому и не удивительно, что первые мои буквы были написаны более лапкой, чем пером, и что они выходили немного великоваты и широковаты. Поэтому неразумные читатели могут воспринять мои первые манускрипты просто как заляпанный чернилами бумагу. Зато гении легко угадают гениального кота в его первых же произведениях и удивятся, даже не стямляться с восторга, приметив, какой глубокий и всеобъемлющий у него разум и с которых неисчерпаемых источников он бьет от самого начала. А чтобы потомки в будущем не спорили о хронологии моих бессмертных произведений, я хочу здесь отметить, что в первую очередь я написал философско-сентиментально-дидактический роман «Мысль и чутье, или Кот и Пес». Уже эта вещь могла бы вызвать сенсацию. Потом, будучи мастером на все, сочиненное политический трактат под названием «О ловушках и их влияние на мировоззрение и активность котівства». Далее мой гений вдохновил меня на трагедию «Крысиный король Кавдалор». Эта трагедия также могла бы идти множество раз на всех возможных сценах с бешеным успехом. Список моих произведений в будущей полной сборке должны открывать именно эти плоды моего интеллекта, нацеленного на высокие вершины, а что именно побудило меня их написать, я еще расскажу в надлежащем месте.

Когда я научился лучше держать перо и не замазывать лапки чернилами, стиль мой, конечно, тоже стал чище, приятнее, прозрачнее, я в основном брал себе за образец поэтические альманахи, сочинял милые стишки и вообще очень быстро стал тем добрым, симпатичным господином, каким и остался до сих пор. Я уже тогда был чуть ли не создал героическую поэму в двадцати четырех песнях, но как я ее закончил, получилось что-то немного не то. Пусть Тассо и Ариосто поблагодарят за это в могиле господу богу, ибо если бы из-под моих когтей действительно выпорхнула героическая поэма, их бы никто больше никогда не читал.

А теперь я перехожу к (А. м.) чтобы ты лучше понял, ласковый читатель, надо тебе четко и ясно рассказать, что к чему. [330]

Каждому, кто хоть раз останавливался в заезде волшебного городка Зіггартсвайлера, сразу же случалось услышать о князе Иренея. Скажем, если гость заказывал у хозяина заезда форель, которую в той местности прекрасно готовят, то наверное отвечал ему:

- Верно, сударь! Наш вельможный князь тоже охотно ест форель, и я могу приготовить вам эту вкусную рыбу именно так, как ее готовят при дворе.

Но из новейших географій, карт и статистических сведений образованный путешественник узнавал лишь, что городок Зіггартсвайлер вместе с Гаєрштайном и всеми окрестностями давно уже стало частью великого герцогства, через которое тот путешественник именно проезжал; поэтому он наверняка изрядно удивился, обнаружив там высокородного князя и его двор. А дело вот в чем. Князь Ириней действительно властвовал когда-то в небольшом симпатичном княжестве недалеко от Зіггартсвайлера, а поскольку он с помощью хорошей подзорной трубы мог с бельведера своего замка в городке, который стал его резиденцией, осмотреть все свои владения, то никогда не спускал с глаз своих любимых подданных, знал и о все радости и все горести своей страны. В любую минуту он мог узнать, родила в Петера пшеница в дальнем конце его владений, и с таким же успехом посмотреть, не ледачаться Ганс и Кунц ухаживать свои виноградники. Говорят, что князь Иероним погубил свое княжество, когда, гуляя, перешел границу соседнего государства, - оно у него просто выпало из кармана. Кто знает, правда это или нет, известно только, наверное, в новом, значительно дополненном издании описания того соседнего герцогства к его территории приобщены и дораховані владения князя Иренея. Освобожденный от бремени управления княжеством, он получал из доходов от бывших своих владений довольно щедрое вознаграждение, которое ему и надлежало прощать в волшебном Зіггартсвайлері.

Кроме той небольшой страны, князь Иероним имел еще немалую сумму наличными, которую ему оставили нетронутой, и таким образом он вдруг с мелкого властителя превратился в уважаемую частную личность, что могла на свой вкус и предпочтения устраивать свою жизнь.

Князь Иероним имел славу високовченого обладателя, любителя наук и искусств. К этому еще надо добавить, что бремя управления княжеством часто казался ему нелепым и обридливим, говорили даже, будто он был когда-то выразил в приятной стихотворной форме романтическое желание жить в [331] идиллической одиночестве, procul negotiis(1), над ручьем, который жебонітиме под окнами, в маленьком домике среди домашних животных, значит, следовало ожидать, что теперь он, забыв про свое княжение, устроит в себя домашний уют, что не трудно сделать богатой, независимой частному лицу. Но увы, вышло совсем иначе!

(1) Отойдя от дел (лат.).

Возможно, на любовь сильных мира сего к искусству и науке надо смотреть как на составную часть собственно дворцового жизни. Обычаи требуют, чтобы они имели картины и слушали музыку, и было бы обидно, если бы придворный переплетчик бил баклуши, а не оправляв беспрестанно в кожу с золотым тиснением последние новинки литературы. И если эта любовь - действительно составная часть дворцового жизни, то она должна пройти вместе с ним, и тот, кто потерял трон или по крайней мере стульчик обладателя, на котором привык сидеть, не должен был бы бережно лелеять в себе дальше это чувство.

Князь Ириней сохранил и то, и то: и двірське жизни, и любовь к искусству и науке, - перенеся в жизни приятный сон, в котором действовали и он сам со своим окружением, и весь Зіггартсвайлер.

Он вел себя так, словно и до сих пор остался при власти, сохранил весь свой двор - канцлера, финансовую коллегию и т. д. и т. д., награждал своих бывших подданных придворными орденами, устраивал торжественные приемы, балы, на которых в основном бывало от двенадцати до пятнадцати человек, однако этикета придерживались здесь строже, чем при больших дворах, а жители городка были люди добродушные и соглашались, что фальшивый блеск того призрачного двора добавляет им славы и почета. Таким образом, чистосердечные зіггартсвайлерці величали князя Иренея своим ласковым обладателем, ілюмінували город в дни именин этой княжеской семьи и вообще охотно жертвовали собой, чтобы порадовать двор, как афиняне в шекспировском «Сне в летнюю ночь».

Правда, никто бы не возразил, что князь играет свою роль эффектно, с пафосом и умеет передать тот пафос своему окружению. Скажем, к зіггартсвайлерського клуба приходит член финансовой комиссии князя, мрачный, задумчивый, молчаливый. Лоб его облачное, он глубоко погружается в свои мысли, а когда кто-то отзовется до него, вздрагивает, как будто проснулся ото сна. Все вокруг ходят на цыпочках, боятся громко слово сказать. И вот часы бьют девять, член [332] финансовой комиссии вскакивает, берет шляпу, и напрасно было бы даже пробовать удержать его, он с гордым, значащей улыбкой уверяет, что его ждут целые кучи бумаг, что ему придется сидеть целую ночь, чтобы подготовиться к завтрашнему чрезвычайно важного заседания коллегии, последнего в этом квартале, и, оставив общество, заніміле из глубокого уважения к таких невероятно важных и тяжких обязанностей, быстро идет домой. И что же это за такой ответственный отчет, к которому должен готовиться всю ночь этот измученный чрезмерными обязанностями человек? Оказывается, из всех департаментов - из кухни, столовой, гардеробной и т. д. - поступили счета от прачек за весь прошлый квартал, и как раз он должен делать отчет за все, что касается стирки. Так же целый городок сочувствует бедному княжеском портному, однако говорит уязвленное глубокомысленной определением княжеской коллегии: «Строго, но справедливо!» А дело в том, что кравец, согласно полученному указанию сверху, продал старый, изношенный півкаптан, однако финансовая коллегия обязала его под угрозой немедленного увольнения не позднее чем за три дня дать объяснения, где он дев вторую половину той одежды, которая, возможно, еще годилась к употреблению.

Яркой звездой, что сияла при дворе князя Иренея, была советница Бенцон, вдова лет под сорок, когда-то пышная красавица, но и теперь еще не совсем лишена обольщения, единственное лицо, аристократическое происхождение которой оставалось под сомнением и которую, однако, князь раз и навсегда допустил ко двору. Благодаря ясному, острому уму, природной смекалки и житейской мудрости, а главное, благодаря своей довольно холодной характера, необходимой тому, кто хочет управлять другими, советник пользовалась большой властью при дворе, собственно она и была тем человеком, что держала в своих руках все ниточки от этого маленького кукольного двора, ее дочь, которую звали Юлией, выросла вместе с княжной Гедвигой, и советница имела такое влияние на духовное развитие княжны, и казалась чужой в княжеской семье, а особенно отличалась от своего брата. Потому княжич Игнатий был обречен на вечное детство, так сказать, почти слабоумный.

Той Бенцон противостоял один причудливый человек, известный Уже тебе, ласковый читатель, как martre de plaisir(1) при дворе князя Иренея и ироничный волшебник; он был такой же влиятельный, как и советник, и так же не поминал своим вниманием [333] никаких, даже самых сокровенных обстоятельств княжеского жизнь, хоть и в совсем другой образ, чем она.

(1) Устроитель развлечений (франц.).

Своим человеком в семье князя мастер Абрагам стал довольно странным образом.

Покойный папаша князя Иренея был простых, кротких нравов. Он понимал, что любое насильственное вмешательство непременно разрушит небольшой, слабый, государственный механизм вместо придать ему большего разгона. Поэтому он в своем маленьком княжестве ничего не менял, все шло так, как до сих пор, и хоть это лишало его возможности показать свой блестящий государственный ум или какие-то другие от Бога данные таланты, зато он удовольнявся тем, что в его владениях каждый чувствовал себя хорошо, а насчет отношений с другими государствами, то с ними было так, как с женщинами: они найдоброчесніші тогда, когда о них никто не говорит. А что маленький двор князя был старинный, чопорный и церемонный, что сам князь никак не мог усвоить некоторых благонамеренных идей, выдвинутых временем, - то все это за неизменность того задерев'янілого скелета дворовой машины, движение которой обер-гофмейстери, гофмаршали и камергери так рьяно и с таким усилием направляли по ее внутреннему кругу. Но в том скелете был один трибок, которого ни один гофмейстер и ни один гофмаршал так и не смог остановить. Это был присущ князю от рождения тяга к всего необычного, удивительного и таинственного. Время он, по примеру славного калифа Харуна ар-Рашида, ходил переодетым по городу и по окрестностям, чтобы удовлетворить тот поезд, который странно противоречил остальным его жизненных установок, по крайней мере, найти ему какую-то пищу. В таких случаях он надевал круглую шляпу и серый сурдут, поэтому каждому с первого взгляда было понятно, что его вельможність узнавать не следует.

Однажды вечером, этак переодетый и неузнаваемый, князь шел по аллее, что вела от замка в отдаленный уголок парка, где одиноко стоял маленький домик, в котором жила вдова придворного повара. Уже перед самым домиком князь заметил двух закатанных в плащи мужчин, что именно тихонько вышли оттуда. Он отступил в сторону, и историограф княжеской семьи, у которого я беру эти сведения, уверяет что князя никто бы не заметил и не узнал даже тогда, если бы он был одет не в серый сурдут, а в пышный мундир с блестящей орденской звездой на нем, - по той причине, что вечер был темный, хоть глаз выколи. Когда завернутые в плащи мужчины проходили близко от князя, он четко услышал такой разговор. Один сказал: [334]

- Знатный брат, прошу, освой себя, не будь хоть в этот раз дубиной! Надо выпроводить отсюда этого проклятого колдуна, прежде чем князь что-то узнает о нем, а то он сядет нам на шею и своими сатанинскими штуками всех нас доведет до беды.

Второй ответил:

- Mon cher frere (1), не горячись так, ты знаешь мое острый глаз на людей и мою savoir-faire(2). Завтра же я брошу в горсть этому опасному проходимцу несколько каролінів, и пусть где-нибудь морочит людям голову своими штуками. Здесь ему нельзя оставаться. Наш князь и так...

(1) Дорогой брат (франц.).

(2) Ловкость (франц.).

Голосов уже нельзя было расслышать, поэтому князь не узнал, за кого его имеет гофмаршал, ибо как раз он со своим братом, обергермейстером, тихонько вышел из удовиного дома. Князь сразу узнал их по голосу.

Можно не сомневаться, что князю страх захотелось немедленно же найти того опасного колдуна, от знакомства с которым его очень хотели уберечь. Он постучал в дверь, вдова вышла на крыльцо со свечой в руке и, увидев его круглую шляпу и серый сурдут, вежливо, но холодно спросила: «Чем могу служить, мсье?» Потому что именно так полагалось обращаться к князю, когда он был переодетый и неузнаваем. Князь спросил об чужака, который якобы зупинивсь в домике вдовы, и узнал, что тот чужак и есть искусный, прославленный фокусник со многими аттестациями, разрешениями и привилегиями и что он намерен показать здесь свое искусство. Только у него побывали, рассказала вдова, двое придворных, и он своими удивительными штуками, которых никто в мире не мог бы объяснить, так поразил их, что они вышли от него бледные как смерть, озадачены, даже растерянные.

Князь, больше не медля, велел вдове, чтобы она провела его в чужака. Мастер Абрагам (а то именно он был тем прославленным штукарем) встретил князя так, как будто давно ждал его, и закрыл за ним дверь.

Никто не знает, что мастер Абрагам тогда показывал, но известно наверняка, что князь просидел в нем всю ночь, а утром велел опорядити в себя во дворце покои, в которых перебрался мастер Абрагам и в которые сам князь мог тайными дверями Добираться из своего кабинета. Так же известно, что князь [335] с тех пор перестал величать гофмаршала «mon cher ami»(1) и никогда уже не проявлял желания выслушивать удивительную охотничье рассказ обер-егермейстер о рогатого зайца-беляка, которого тот встретил во время своего первого охоты в лесу и никак не мог застрелить, - это братьев зажурило, вкинуло их в такое отчаяние, что они очень быстро покинули двор. И, наконец, наверное, известно, что мастер Абрагам удивлял двор, город и даже весь край не только своими фантасмагориями, но и той необыкновенной почетом, каким его все больше окружал князь.

штуки, которые показывал мастер Абрагам, упоминавшийся уже княжеский историограф рассказывает столько всего невероятного, что его страшно и пересказывать, чтобы окончательно не потерять доверие в ласкового читателя. И все же та штука, которую историограф ставит превыше всех, даже считает неопровержимым доказательством явных и опасных связей мастера Абрагама с чужими, зловорожими силами, - не что иное как акустический фокус позже снискал себе такую славу под названием «Невидимая девушка», хотя мастер Абрагам уже тогда умел его делать остроумнее, с большей фантазией и с большим отголоском в сердцах зрителей, чем кто-либо после него.

Одновременно надо сказать, что князь и сам делал с мастером Абрагамом определенные магические операции, цель которых среди придворных дам, камергеров и другого дворового люда возникла приятная спор, обмен глупыми, бессмысленными догадками. В конце концов все сошлись на том, что мастер Абрагам учит князя изготавливать золото - недаром же из лаборатории временем курился дым - и что он вводит князя в круг полезных для него духов. Кроме того, все были убеждены, что князь не даст новому бургомистру патента на управление, даже не повысит платные дворовому грубникові, не спросив на это разрешения у своего Агатодемона, в spiritum familiarem(2) или в звезд.

(1) Любым другом (франц.).

(2) Семейного духа (лат.).

Когда старый князь умер, и власть унаследовал Иреней, мастер Абрагам покинул страну. Молодой князь, которому совсем не передался родителей влечение ко всему необычному и таинственному, отпустил мастера, но быстро убедился, что его магическая сила главным образом заключалась в умении заклинать такого себе злого духа, который очень любит селиться при маленьких княжеских дворах, а именно адского духа скуки. [336]

А кроме того, в сердце молодого князя также глубоко укорененный уважение, которой у его отца был окружен мастер Абрагам. Бывали такие минуты, когда князю Иренею казалось, что мастер Абрагам - неземное существо, которое стоит над всем человеческим, хоть бы как то человеческое именно стояло высоко. Говорят, что впервые это странное чувство появилось одной незабываемой, критический момент во времена детства и с тех пор уже не оставляло его. Маленьким мальчиком он однажды из чрезмерного детского любопытства забрался в комнату мастера Абрагама, а что был немного избалован, то схватил там и поломал один небольшой механизм, которого мастер только с большими усилиями и с большим искусством зладнав. Мастер, очень раздосадованный неприятными последствиями незугарності вельможного сорванца, дал ему хорошую пощечину, а потом, так же не особо с ним церемонясь, вышвырнул его из своей комнаты в коридор. Обливаясь слезами, маленький княжич с трудом пролепетал: «Абрагам... soufflet(1)...» - так, что озадаченный обер-гофмейстер побоялся глубже доскіпуватись к страшной тайны, о существовании которой он все же решался делать догадки.

(1) Пощечину (франц.).

Князь Иероним чувствовал глубокую потребность иметь при себе мастера Абрагама как освежающую основу всей дворовой машины. Но все его попытки вернуть мастера Абрагама были напрасны. И после той роковой прогулки, когда князь Иероним потерял свои владения и устроил тот причудливый двор в Зіггартсвайлері, мастер Абрагам снова нашелся, потому что и вправду более благоприятного случая нельзя было и придумать. Ведь кроме того, что (М. п. д.) той незабываемой события, что, как любят выражаться глибокомудрі биографы, стала этапной в моей жизни.

В читатели! Юноши, мужчины и женщины, под кожей в которых бьется чувствительное сердце, - если вы разбираетесь в добродетелях, если признаете те сладкие связи, которыми нас опутала природа, то вы меня поймете и полюбите!

День был жаркий, и я проспал его под грубой. И вот начало темнеть, и в господареве окно подул прохладный ветерок. Я проснулся, расправил грудь, и их заполонило неописуемое чувство, мучительное и радостное одновременно, чувство, от которого в душе просыпаются самые сладкие надежды. Овладел теми надеждами, я встал и сделал грациозный, [337] красноречивый движение - как говорят люди с холодным сердцем, дугой выгнул спину. Мне захотелось на улицу, на волю, на лоно природы, поэтому я выбрался на крышу и начал прогуливаться там, озаренный вечереющим солнцем. И вот я услышал какие-то звуки, что доносились с чердака, - такие нежные и приятные, такие знакомые и знадливі; нечто неизвестное с непреодолимой силой тянуло меня вниз. Я оставил прекрасную природу и сквозь небольшое слуховое окошко пролез на чердак.

Вскочив с окошка вниз, я сразу же заметил большую, красивую белую кошку в черных пятнах, что удобно сидел себе на задних лапах. Это она выводила ту удивительную призывную песню. Как только я оказался на чердаке, она быстро измерила меня пристальным, пытливым взглядом. Я мигом уселся напротив нее и, скоряючись внутреннему влечению, попытался подпевать ей. Песня, должен сам признать, удалась мне сверх всякой меры, и от той минуты - отмечу это для психологов, изучать меня и мою жизнь, - в моем сердце появилась вера в свой музыкальный талант, а одновременно с той верой, пожалуй, и самый талант. Пятнистая кошка, всмотревшись в меня еще пристальнее и внимательнее, вдруг смолкла и одним огромным скоком метнулась ко мне. Не ожидая от нее ничего хорошего, я высунул когти, но в тот момент из глаз у кошки брызнули обильные слезы, и она закричала:

- Сын! О сын мой! Иди сюда! Скорее иди в мои лапы! - И, пылко обняв меня и прижав к своей груди, она повела дальше: - Да, ты действительно мой сын, мой ласковый сын, которого я родила не в слишком больших мучениях!

Я был взволнован до глубины души, и уже именно то волнение мало убедить меня, что пятнистая кошка действительно моя мать, но все-таки я спросил, она вполне уверена в этом.

- О, это сходство! Эти глаза, эти черты лица, эти усы, это мех - все мне напоминает того неверного, того неблагодарного, что покинул меня! Ты вылитый папочка, милый Муре, - так тебя же зовут Стеной, правда? - однако я надеюсь, что вместе с отцовской красотой ты унаследовал более покладистым характером и благонравие своей матери Мины. Твой отец имел очень изысканные манеры, чело его было отмечено печатью звучной достоинства, в зеленых глазах светился глубокий ум, а на устах часто фала веселая улыбка. Эти телесные прелести, а также его сообразительность и удивительная зграбність на охоте мышей покорили мое сердце. Но скоро оказалась его жестокая, тиранічна удача, которую он до времени так умело скрывал. С ужасом произношу я эти слова! Как только ты родился, [338] как твой отец ощутил пагубное желание съесть тебя вместе с твоими братьями и сестрами.

- Дорогая мамочка, - перебил я язык пятнистой кошке, - дорогая мамочка, не кленіть так папиных наклонностей. Он же и самый образованный народ на земле приписывал своим богам странную склонность к поеданию собственных детей, но Юпитер был спасен, и я так же!

- Я не понимаю тебя, сын мой, - возразила Мина, - но мне кажется, что ты или несешь глупости, или хочешь защищать своего отца. Не будь же такой неблагодарный: тот кровожадный тиран наверное задушил и съел бы тебя, если бы я не бросилась мужественно защищать тебя этими острыми когтями, если бы не прятала тебя от посягательств того испорченного варвара то в подвалах, то на чердаках, то в конюшнях. Наконец он бросил меня, и с тех пор я ни разу не видела его! И все же сердце мое и до сих пор несется к нему. Он был замечательный кот! Осанка и манеры у него были такие изысканные, что многие считали его за странствующего графа. Я уже думала, что буду проводить себе тихую, спокойную жизнь и выполнять свои материнские обязанности в тесном семейном кругу, и меня ждал новый страшный удар. Вернувшись однажды домой из недолгой прогулки, я увидела, что ты исчез вместе со своими братьями и сестрами! Какая-то старая баба нашла накануне мой тайник и начала варнякати о том, что вас надо утопить и прочее. Ох, какое счастье, что ты, сын, спасся! Дай, пусть я еще раз прижму тебя к своей груди, дорогая моя деточка!

Пятнистая Мина нежно прижала меня, а тогда принялась подробно расспрашивать о моей жизни. Я все рассказал ей и не забыл упомянуть про свою большую образованность и о том, как я ее достиг.

Но Мину, кажется, меньше поразили мои редкие девственности, чем можно было надеяться. Мало того - она ясно дала мне понять, что я со своим недюжинным умом, со своей глубокой ученостью сошел на окольные пути, которые могут довести меня до гибели. Особенно же она советовала мне не показывать своих знаний, приобретенных в него, мастеру Абрагаму, ибо он, мол, будет их только для того, чтобы держать меня в самой тяжелой неволе.

- Я, правда, не могу похвастаться таким образованием, как у тебя, - сказала Мина, - но мне отнюдь не хватает природных способностей и приятных талантов, что всегда были у меня в крови. К ним я, например, отношу умение пускать трескучие искры с шерсти, когда меня кто-то гладит. [339]

И каких только неприятностей не испытала я за один только этот свой талант! И дети, и взрослые без умолку торсають меня за спину ради того фейерверка, мучают меня, а как я сердито відскочу или покажу когти, - ругают, прозвали дикой, трусливой тварью, случайно, и набьют. Поэтому говорю тебе, милый Муре: как только мастер Абрагам узнает, что ты умеешь писать, он сделает тебя своим писцом и то, что до сих пор было твоей радостью и утешением станет тяжким долгом.

Мина еще долго кричала о мои отношения с мастером Абрагамом и про мою образованность. В ее словах мне вчувалась отвращение к наукам, и только впоследствии я понял, что то была настоящая жизненная мудрость, присущая моей пятнистой матери.

Я узнал, что Мина живет в старой соседки, очень бедствует и порой даже не имеет чем утолить свой голод. Это меня глубоко тронуло, в моих груди в полный голос спросила сыновняя любовь, я вспомнил о замечательной оселедячу голову, что осталась у меня от вчерашнего обеда, и решил принести ее своей доброй матери, так неожиданно обретенной.

Но какое же шаткое сердце у тех, кто любит бродить при шатком сиянии луны! Почему судьба не замкнула наши грудь, чтобы они не стали бешеным грищем пагубных пристрастий? Чего мы имеем, словно тот гибкий, тоненький тростник, клониться перед жизненной бурей? В бедствия доле! В апетите, имя тебе - кот! Держа в зубах оселедячу голову, я, такой себе plus Aeneas(1), выбрался на крышу и хотел уже пролезть сквозь окошко на чердак, когда со мной начало делаться что-то странное. Мое «я» стало вдруг чужое моем «я», но это было вроде мое настоящее «я». Считаю, что высказался четко и понятно, и каждый, кто прочитает это описание моего состояния, признает во мне психолога, способного заглянуть в самые сокровенные глубины души. Итак, я веду дальше!

(1) Добродетельный Эней (лат.).

Странное чувство, смесь желания и нежелания, отняло у меня свободу, овладело меня так, что я не смог ему противостоять и съел оселедячу голову!

Испуганно слушал я, как мяукало Мина, испуганно слушал, как она звала меня по имени. Меня охватили стыд и раскаяние, я вскочил обратно в господаревої комнаты и залез под печку. И тогда меня начали мучить кошмарные видива. Мне ввижалась Мина, моя обретенная пятнистая мать, безутешная, покинутая... Она так проголодалась, так ужасно хочет обещанной ужина, что вот-вот упадет в обморок... Ох! Даже ветер, что завывал в [340] дымоходы, произносил ее имя. «Мина... Мина...» - шелестели в господаревих бумагах, скрипело в зыбучих плетеных стульях. «Мина... Мина...» - голосили затулки в печках. О, какое тяжелое, неистовое чувство краяло мне сердце! Я положил себе, как только представится возможность, пригласить свою бедную мать на завтрак - похлебтати со мной молока. От этой мысли на меня нашло блаженный покой, словно прохладная, живительная тень, я прищулив уши и заснул.

В чувствительные души, которым близки и понятны мои порывы, вы поймете, если вы, конечно, не ослы, а настоящие, солидные коты, вы поймете, говорю, что эта буря в моей груди прояснила небо моей молодости, словно благодатный ураган, который разгоняет черные тучи и открывает перед нами самые лучшие пейзажи. О, каким досадным бременем для моей души была сначала и оселедяча голова, зато она научила меня, что такое аппетит, я понял, какое то кощунство - опираться матушке природе. Пусть каждый сам ищет себе оселедячу голову и не становится на дороге другим, более расторопным, которые, имея за проводаря здоровый аппетит, найдут свое.

Так я кончаю рассказ об этом эпизоде своей жизни, который

(А. м.) нет худшего для историографа или биографа, как мчаться на диком, необузданном коне напрямик, через овраги и холмы, через поля и луга, все ища битой дороги и никак ее не находя. Так получается и с тем, кто взял себе за цель записать для тебя, дорогой читатель, все, что ему известно об удивительной жизни капельмейстера Иоганнеса Крейслера. Хотелось бы начать так: «В городке Н., или Б., или К. как раз на троицу или на Пасху такого-то такого года родился Иоганнес Крейслер». И ба! Этот замечательный хронологический порядок не про нас, потому сердешный рассказчик имеет под рукой только устные, урывками собраны сведения, которые он должен сразу же обрабатывать, чтобы они не стерлись в памяти. Как раз те сведения собирались, ты еще узнаешь, дорогой читатель, перед концом книги и тогда, может, простишь ее уриваний характер, а может, и дойдешь выводу, что она только кажется уриваною, а на самом деле все ее части сшиты прочной нитью.

Именно этой минуты я могу рассказать только одно: вскоре после того, как князь Иероним поселился в Зіггартсвайлері, княжна Гедвіга и Юлия однажды погожим летним вечером вышли погулять в прекрасный зіггартсгофський парк. Заходящее солнце словно повивало его золотой дымкой. Не шевелился ни один листочек. Деревья и кусты застыли в [341] молчаливом ожидании на вечерний ветерок, который прилетит и приласкает их. Только шелест лесного ручья, мчался по белому камням, нарушал глубокую тишину. Девушки, взявшись за руки, молча ходили по узеньким дорожкам между цветами, перебирались мостиками через прихотливые излучины ручья, пока вышли в конец парка, до большого озера, в котором отражалась гора Гаєрштайн с живописными руинами, что вздымалась ген вдали.

- Как же здесь красиво! - от всего сердца воскликнула Юлия.

- Зайдімо до рыбачьей хижины, - предложила Гедвіга. - Солнце печет, хоть и клонится к закату, а из хижины, из среднего окна, вид на Гаєрштайн еще лучше, чем отсюда, потому что видно не всю панораму, а ее долю, будто настоящую картину.

Юлия отправилась за княжной. Едва войдя в хижину и выглянув в окно, Гедвіга пожалела, что у нее нет с собой карандаша и бумаги, чтобы нарисовать пейзаж в этом освещении, которое она назвала необычно пикантным.

- Я почти готова позавидовать, - сказала Юлия, - готова позавидовать твоему таланту рисовать деревья и кусты, горы и озера такими самыми, как они существуют в природе. Но я уже знаю, что если бы даже умела рисовать не хуже тебя, мне бы никогда не удалось воссоздать всю красоту пейзажа, и чем лучше вид, тем больше была бы моя неудача. Я бы так любовалась и радовалась им, и забыла бы о рисовании.

При этих Юліїних словах на лице у княжны мелькнула улыбка, довольно странная для шестнадцатилетней девушки. Мастер Абрагам, который порой высказывался немного странновато, говорил, что такую игру мышц на лице можно сравнить со жмурами на поверхности озера, когда в глубине его что-то опасно бурлит... Одно слово, княжна Гедвіга улыбнулась; и как только она открыла розовые уста, чтобы возразить простодушній Юлии, как где-то поблизости раздались аккорды, на удивление шумные, просто сумасшедшие, - даже не верилось, что это может быть обычная гитара.

Княжна так ничего и не сказала и вместе с Юлией выбежала из рыбачьей хижины.

Теперь мелодии шли мелодиями, совмещенные найчудернацькішими переходами, самыми удивительными низками аккордов. К музыке приобщился звонкий мужской голос, который то напевал нежный итальянский мотив, то вдруг уривав его и начинал почтенную печальную песню, то переходил на речитатив, [342] то говорил под музыку только отдельные слова, отчетливо акцентируя их.

Вот он настроил гитару... Снова взял несколько аккордов... Оборвал игру и еще раз настроил гитару... Громко, будто сердито, произнес несколько слов... Опять полились мелодии... Вновь настраивает гитару...

Заинтересованы удивительным виртуозом, Гедвіга и Юлия подкрадывались все ближе и наконец увидели мужчину в черном одеянии, который сидел спиной к ним на обломке скалы над самым озером. Это он так причудливо играл, то поет, то произнося какие-то слова.

Теперь именно он перестроїв гитару на какой-то необычный лад и, беря на ней аккорды, восклицал:

- Опять не то!.. Нет чистоты... То низко, то слишком высоко!

Он отвязал инструмент от голубой ленты, на которой носил его через плечо, взял обеими руками и, держа перед собой, сказал:

- Скажи мне, вередухо, где делась твоя благозвучие, в каком уголке твоего нутра спряталась чистая гамма? Или, может, ты хочешь восстать против своего хозяина, хочешь сказать, что ему вполне заложило уши от темперованих ладов и его енгармонізм - просто детская забава? Ты, кажется мне, глузуєш с меня, хотя у меня много лучше подстриженная борода, чем у мастера Стефано Пачіні, detto il Venetiano(1), вдохнул в тебя талант благозвучия, который до сих пор остается для меня непостижимой тайной. Знай же, голубушка, если ты не позволишь мне взять в унисон соль-диез и ля-бемоль, соль-диез и ре-бемоль, или все другие звуки, то я натравлю на тебя девять тщательных немецких мастеров, пусть они уговкають тебя, пусть отругают как следует енгармонійними словам. И не бросайся в объятия своему Стефано Пачіні, не старайся, словно сварливая баба, чтобы за тобой было последнее слово. Или, может, ты такая дерзкая и надменная, что считаешь, будто все те прекрасные звуки, которые живут в тебе, покоряются лишь могучим чарам характерников, которые давно ушли из этого мира, а в руках неуча...

(1) Прозванный венецианцем (итал.).

Внезапно он замолчал, поднялся на ноги и задумчиво вперил глаза в озеро. Девушки, поражены его странным поведением, стояли в кустах, словно прикипев к месту, и едва решались вздохнуть.

- Та гитара, - наконец отозвался мужчина, - найнедолугіший, найнедовершеніший инструмент, только и стоит того, [343] чтобы на нем бренькали влюбленные пастухи, когда потеряют мундштук от дудки, ибо вообще они предпочитают играть на дудках, да еще и так играть, чтобы их заунывные мелодии, нежные песни докочувались эхом аж в далекие горы, к их Эмелин, что заворачивают овец, весело поляскуючи своими язвительными нагайками. О боже! Пастухи, которые «вздыхают, как те печи, в тоскливой песни славя любовь», научите их, что трезвучие состоит из трех звуков, да и только, и его поражают насмерть кинжалом септимы, а тогда дайте им в руки гитару! И что до тех вздохов и к тому бренчанье почтенным господам, которые имеют неплохое образование и блестящую эрудицию, понимаются на греческих премудростях и хорошо знают, что делается при пекинском или нанкінському дворе, но ничегошеньки не смыслят в овцеводстве и в вівчарях? Дурень, что ты затеял? Вспомни о покойнике Гіппеля, который уверял, что когда он видит, как учитель дает урок игры на пианино, ему кажется, будто тот толчет воду в ступе. А теперь бренькають гитары... Болван!.. Тьфу, черт возьми! - На этом слове неизвестный швырнул гитару в кусты и быстро пошел прочь, так и не заметив девушек.

- Ну, что ты скажешь, Гедвіго, - сказала, смеясь, по волне Юлия, - что ты скажешь об этой удивительной явление? Откуда здесь взялся этот странный человек, сначала так хорошо разговаривал со своим инструментом, а потом так пренебрежительно выбросил его, словно поломанную коробку?

- Плохо, - сказала Гедвіга, и ее бледные щеки вдруг покраснели, словно в приступе внезапного гнева, - плохо, что парк не запирают и каждый чужак может зайти в него.

- Как, - удивилась Юлия, - ты считаешь, что князь должен так бездушно поступить - замкнуть от зіггартсвайлерців, да и не только от них, а от каждого, кто идет дорогой, лучшее место в целой окрестности? Неужели ты действительно так думаешь?

- Ты не представляешь себе, какое это для нас создает опасность. Мы так часто гуляем здесь сами, как вот сегодня, далеко от челяди, найглухішими дорожкам парка! Ану же какой-то злодей...

- Ох! - перебила Юлия княжну. - Ты как будто боишься, что с этого или вон с того куста выскочит какой-то неуклюжий сказочный великан или рыцарь-разбойник и заберет нас в свой замок! Нет, упаси боже! Но вообще должен признаться, что мне хотелось, даже очень хотелось бы пережить какую-то небольшую приключение в этом уединенном романтическом лесу. Я именно вспомнила шекспировский «Как вам это понравится», [344] мать так долго не давала нам читать и какое нам в конце прочитал Лотарио. Ну что скажешь, ты ведь тоже с удовольствием побыла бы немного Селією, а я бы стала твоей верной Розалиндой. А какую роль мы дадим нашему таинственному віртуозові?

- Вот и оно, - ответила ей княжна. - Поверишь ли, Юлия, что фигура того незнакомца, его чудная речь наполнили мое сердце ужасом, самой мне непонятным? Еще и до сих пор я дрожу, меня всю сковывает какое-то странное и жуткое одновременно чувство. В самых глубоких, самых сокровенных глубинах моей души всплывает смутный воспоминание и напрасно силится убрать четкие очертания. Я уже где-то видела этого человека, образ его связан в моей памяти с каким-то кошмарным событием, что ранила мое сердце... Может, то был только призрачный сон, что остался в моей памяти... Так или так, а тот человек со странными манерами и путаной языке кажется мне опасным, таинственным существом, которое, может, хочет заманить нас в губительные магические круги.

- Что за химеры! - воскликнула Юлия. - А мне тот черный призрак с гитарой скорее напоминает месье Жака или даже чистосердечного Мантачку, философия которого не очень далеко отбегает от странных высказываний незнакомца. Но теперь нам надо в первую очередь спасти бедный инструмент, которого тот варвар так жестоко швырнул в кусты.

- Юля, ради бога, что ты делаешь? - крикнула княжна. Однако Юлия, не смотря на нее, бросилась в чащу и за какую-то минуту победно вернулась оттуда, держа в руках гитару, которую выбросил незнакомец.

Княжна переборола свой страх и стала очень внимательно рассматривать инструмент, необычная форма которого уже сама по себе свидетельствовала о его старинность, если бы даже ее не подтверждали дата и имя мастера, что их видно было на днище сквозь отверстие в деке. Там черным по белому стояло: «Stefano Pacini fee. Venet. 1532» (1).

(1) Сделал Стефано Пачіні в Венеции в 1532 (итал.).

Юлия не удержалась, взяла аккорд на своей распрекрасной находке и аж испугалась, услышав, какой сильный и полный звук имеет тот небольшой инструмент.

- О, прекрасно!.. Прекрасно! - воскликнула она и, не переставая играть, двинулась по дорожке.

Но она привыкла, что гитара служит только для аккомпанемента пению, поэтому вскоре начала невольно петь. Княжна молча шла за ней. И вот Юлия урвала игру, и Гедвіга отозвалась: [345]

- Пой, играй дальше на этом волшебном инструменте, может, тебе повезет загнать обратно в ад тех злых, враждебных духов, которые хотят овладеть меня.

- Тебе все на мнении те злые духи, - ответила Юлия. - Они нам и были чужие, и чужие. Но я буду петь и играть, потому что сроду не думала, что мне когда случится инструмент, который бы так давался в руки и вообще так лежал мне к сердцу, как этот. Мне даже кажется, что и голос мой под его аккомпанемент звучит много лучше, чем обычно.

Она спела известную итальянскую канцонету и увлеклась различными изысканными мелізмами, головокружительными пассажами и каприччо, давая волю множеству звуков, что таились в ее груди.

Если княжну испугала первое появление незнакомца, то Юлия просто окаменела, когда, намереваясь свернуть на другую тропу, вдруг увидела его перед собой.

Чужак имел где-то лет тридцать. Он был в черном костюме, сшитом по последней моде. В его наряде никто бы не нашел ничего особенного, необычного, а тем не менее он производил впечатление какого-то странного, не такого, как все. Наряд то, какое было нарядное, казалось немного неряшливым, не столько из-за халатности незнакомца, сколько из-за того, что ему пришлось преодолеть путь, по которому не ходят в такой одежде. Жилет на нем был расстегнутый, галстук распущен, ботинки так толсто покрыты пылью, что сквозь него почти не просматривались золотые пряжки, а самое смешное, что он откатил сзади, чтобы защитить затылок от солнца, треугольную шапочку, которую носят только под мышкой. Видимо, он пробирался сквозь самые густые заросли парка, ибо в его густой черный чуб набилось полно чатиння. Мельком посмотрев вокруг на княжну, он обратил выразительный, лучистый взгляд своих больших черных глаз на Юлию. От того она еще больше збентежилась, и на глазах у нее, как всегда в таких случаях, выступили слезы.

- И эти небесные звуки, - заговорил наконец незнакомец ласковым, нежным голосом, - и эти небесные звуки прерываются при моем появлении и тонут в слезах?

Княжна, стараясь не поддаваться первому впечатлению, которое на нее произвел незнакомец, гордо взглянула на него и почти остро молвила:

- В любом случае нас удивила ваша внезапное появление, сударь! В такую пору в княжеском парке никто уже не надеется встретить посторонних. Я княжна Гедвіга! [346]

как Только княжна проснулась, незнакомец мигом повернулся к ней и взглянул ей в глаза, но всего его как будто подменили. Где и делся печальный, тоскливое выражение, вместо следов глубокого душевного волнения на лице отразилась горькая ирония, а неистовая улыбка, скривила губы, придавала ему почти блазенського вида. Княжна затнулась, словно громом пораженная, вся вспыхнувшая и опустила глаза.

Незнакомец словно хотел что-то сказать, но в тот момент отозвалась Юлия:

- Ну какая же я глупая: испугалась и плачу, словно малая озорница, что ее застукали, когда она лакомилась вареньем! Да, сударь, я лакомилась, и моим лакомством были замечательные звуки вашей гитары. Итак, как видите, виноваты наше любопытство и гитара! Мы слышали, как мило вы разговаривали с ней, и видели также, как вы потом, разгневавшись, выбросили ее в кусты, аж она жалобно охнула. А инструмент такой же красивый и благозвучный! Мне стало так жаль его, что я не вытерпела и бросилась за ним в заросли. Ну, а вы же знаете нас, девушек: я немного бренькаю на гитаре, и как она мне попала в руки, то я уже не могла ее выпустить. Простите мне, сударь, и возьмите обратно свой инструмент.

И Юлия подала гитару незнакомцу.

- Это, - сказал незнакомец, - инструмент редкой благозвучия, еще с добрых давних времен, и только в моих неуклюжих руках... и руки... что там руки! Волшебный дух гармонии, родственный с этим удивительным творением древнего мастера, живет и в моей груди, но спеленутый, не способен расправить крылья, а в душе вашей, панно, он парит вверх, К лучезарной небесной вышине, выигрывая тысячами красок, словно прекрасная бабочка. В панно, когда вы запели, вся страстная любовная мука, весь восторг сладостных грез, надежд и желаний волнами покатились по лесу и упали живительной росой в пахучие бокалы цветков и в грудь соловушек, что слушали вас! Возьмите этот инструмент - только вы владеете чарами, спрятанными в нем!

- Но вы выбросили его, - возразила Юлия, покраснев.

- Это правда, - молвил незнакомец, порывисто схватив гитару и прижав ее к груди. - Это правда, я выбросил ее и принимаю обратно освященную. Я больше никогда не выпущу ее из своих рук!

Внезапно лицо незнакомца вновь обернулось в блазенську маску, и он сказал высоким резким голосом: [347]

- Правду говорить, судьба или мой злой демон потоптались по мне: вполне ex abrupto(1), как говорят латиняне и другие уважаемые люди, выставили меня перед ваши ясные глаза, многоуважаемые дамы! О боже, сиятельная князівно, зважтесь осмотреть меня с головы до пят. Мой наряд успокоит вас, ибо вы убедитесь, что я настроился к важному визиту. О, я как раз надумал заглянуть к Зіггартсвайлера и оставить в этом милом городе если не свою личность, то по крайней мере свою визитную карточку. О господи! Разве мне не хватает светских связей, сиятельная князівно? Разве гофмаршал вашего папаши не был моим близким приятелем? Я уверен, что если бы он увидел меня здесь, то держал бы в своих атласных груди и растроганно сказал бы, угощая табаком: «Здесь мы сами, дорогой, и я могу дать волю своему сердцу и приятным чувством». Я бы получил аудиенцию у великого государя, князя Иренея, и меня бы порекомендовали вам, в князівно! Отрекомендовали бы так, что я - бьюсь об заклад своим лучшим венком септаккордов против пощечину - получил бы вашу благосклонность! И ба! На свою беду, я должен сам відрекомендовуватись вам здесь, в парке, в самом худшем месте, между утиным прудом и жаб'ячою канавой! О боже, если бы я умел хоть немного колдовать, если бы я только мог subito(2) превратить эту благородную зубочистку, - он достал зубочистку из жилетного кармана, - в найошатнішого со двора камергера князя Иренея, который взял бы меня за полу и сказал: «Сиятельная князівно, это такой-то и такой-то!» И ба! Che far, che dir!»(3) Зласкавтесь, в князівно, о уважаемые дамы и господа! - На этом слове незнакомец уклякнув перед княжной и запел хриплым голосом: «Ah pieta, pieta signora!»(4)

(1) Внезапно (лат.).

(2) Неожиданно (лат.).

(3) Ничего не поделаешь и ничего не скажешь! (Итал.)

(4) В зласкавтесь, синьора, зласкавтесь! (Итал.)

Княжна схватила Юлию за руку и бросилась наутек, громко выкрикивая:

- Это причинная, причинная, он вырвался из дурдома! Перед самым замком им навстречу попалась советница Бенцон, и они, засапані от бега, чуть не попадали перед ней наземь.

- Что случилось? Ради бога, что случилось, от кого вы убегаете? - спросила советница.

Княжна в исступлении едва смогла пробелькотіти несколько слов о том, что на них напал какой-то сумасшедший. [348]

Юлия же спокойно и розважно рассказала об их приключении и закончила тем, что ей незнакомец вовсе не кажется безумным, он, видимо, просто острослов и шутник, действительно подобный месье Жака. Ему бы как раз подошла роль в той комедии в Арденському лесу.

Советница Бенцон заставила ее еще раз рассказать все от начала, допытываясь, какая у незнакомца была походка, осанка, жесты, голос и так далее - все, до мельчайших подробностей.

- Да, это он, - наконец проговорила она, - наверное, он не может быть таким кто-то другой.

- Кто он? Кто? - нетерпеливо спросила княжна.

- Успокойтесь, дорогая Гедвіго, - ответила Бенцон, - вы зря так бежали, что вам аж дух забило, незнакомец, который показался вам таким опасным, совсем не сумасшедший. У него действительно причудливые манеры, и он позволил себе некрасивый, дерзкий шутка, но надеюсь, что вы еще помиритеся с ним.

- Никогда, - воскликнула княжна, - я никогда не захочу видеть его, неуместного шута!

- Ох, Гедвіго, - засмеялась Бенцон, - какой дух подсказал вам слово «неуместный»! Оно подходит к тому, что произошло, гораздо больше, чем вы, видимо, думаете и представляете себе!

- Я тоже не понимаю, - сказала Юлия, - как ты можешь так сердиться на него, люба Гедвіго! Даже самые нелепые его поступки, его путаная речь удивляли меня, но совсем не задевали.

- Хорошо тебе, - сказала княжна, и на глазах у нее выступили слезы, - хорошо тебе, что ты можешь быть такой спокойной и розважною, а мое сердце терзают глузи той страшной человека! Бенцон, скажите же, кто это такой? Кто этот сумасшедший?

- Я все объясню вам в нескольких словах, - сказала Бенцон. - Когда я пять лет назад была в (М. п. д.) убедил меня, что в чистой, глубокой души поэта живут также дитинні добродетели и сострадания к бедности своих ближних.

Какая-то невнятная тоска, что часто овладевает юных романтиков, когда в груди у них бурлят и борются высокие мысли, как всегда во время духовного роста, заставляла меня искать уединения. Меня долго не привлекали к себе ни крыша, ни чердак, ни подвал. Как тот поэт, что наслаждался сладкими, идиллическими радостями в хижине на берегу дзюркітливого ручья, повитого густой тенью плакучих ив и берез, я предавался своим мечтам, не вылезая из-под печки. Так и получилось, что я больше не увидел Мины, своей милой, пятнистой [349] матери. Спасали меня от мук совести и успокаивали только науки. О, какое чудо науки! Спасибо, искреннее спасибо тому благородному мужу, что изобрел их! Насколько прекраснее, насколько полезнее это изобретение за выдумку того плюгавого монаха, который первый начал изготавливать порох, смертельно відразний мне и по своей природе, и по своему действию. Справедливо поступили потомки, что наказали того варвара, того адского Бертольда особым пренебрежением, ибо еще и сейчас, когда хотят отдать должное какому-то выдающемуся ученому, скажем, историку с широким кругозором, словом, человеку незаурядного образования, то говорят: «Ну, этот пороху не выдумает!»

В науку багатонадійній кошачьей молодежи не могу не упомянуть о том, что, когда меня тянуло учиться, я с закрытыми глазами бросался в библиотеку своего хозяина, хватал когтями первую попавшуюся книжку, вытаскивал ее и прочитывал, хоть бы она была содержания. Благодаря этому методу обучения мой разум приобрел такой гибкости и всеохватности, а знания - такого богатства, блеска и пестроты, что потомки будут восхищаться мной. Я не буду перечислять книг, которые поглотил в ту пору поэтической тоски, - отчасти потому, что надеюсь найти для этого подходящим место, а отчасти потому, что уже забыл их названия, а это, опять же, потому, что в основном я не читал названий, следовательно, и не знал их. Думаю, что каждый удовлетворится таким объяснением и не обвинит меня в легкомысленном отношении к библиографии.

Меня ждали новые испытания.

Однажды, когда мой хозяин углубился в развернутый перед ним толстый фолиант, а я пристроился у него под столом на листе лучшего александрийского бумаги, упражняясь в греческом письме, которое, по моему мнению, легче давалось моей лапе, в комнату быстро зашел один парень, знакомый моего хозяина. Я уже не раз видел его, он относился ко мне с симпатией, даже с той приятной благоговением, которую следует проявлять к выдающегося таланта и признанного гения. Поздоровавшись с хозяином, он не только говорил мне: «Добрый день, котик!» - ай каждый раз чесал меня за ушами и ласково гладил по спине. В этой его поведении я видел искреннее поощрение: он побудил меня еще смелее показывать миру блеск моих талантов.

Но в тот день все вышло иначе.

А произошло вот что. Вслед за юнцом, чего еще никогда не бывало, в дверь вскочила какая-то черная кудрявая почвара с [350] палящими глазами и, заметив меня, бросилась прямо в мою сторону. Меня охватил неописуемый ужас, одним прыжком я оказался на столе своего хозяина, а когда и почвара с устрашающим гуком и себе вскочила на стол - с испуга и отчаяния вовсю занявчав. Боясь за меня, мой добрый хозяин взял меня на руки и спрятал под свой халат. И парень сказал:

- Не беспокойтесь, дорогой мастер Абрагаме. Мой пудель не обидит ни одного кота, он лишь хочет поиграть. Пустите Мура наземь, вам будет интересно смотреть, как они будут знакомиться - мой пудель и ваш кот.

Хозяин действительно хотел пустить меня вниз, но я крепко вцепился в него и жалобно занявчав, чем по крайней мере добился того, что хозяин, вновь садясь, оставил мне место возле себя на стуле.

Господарева оборона прибавила мне смелости, и я, сев на задние лапы и обвившись хвостом, убрал достойной осанки, благородная гордость которой должна вызывать уважение у моего предполагаемого черного противника. Пудель уселся на полу передо мной, вперил в меня глаза и обратился ко мне с уриваними словами, которых я, однако, не понял. Постепенно страх мой прошел, а когда я полностью успокоился, то заметил, что во взгляде пуделя светится только добродушие и честность. Я невольно начал легонько шевелить хвостом, показывая этим, что склонен доверять пуделю, и он сразу же подобродушнее заметляв своим куценьким хвостиком.

О, мое сердце прихилилось к нему, наши души были созвучны! «Как случилось, - спросил я сам себя, - как случилось, что необычное поведение этого незнакомца нагнала на тебя такого смертельного ужаса? Разве эти прыжки, этот лай, эта безумная беготня и подвывания - не признак силы и любви к свободной, радостной жизни воспалительного и бойкого юношу? О, какие добродетельные, благородные пуделячі чувства живут в этих лохматых черных груди!» Ободренный такими мыслями, я решил сделать первый шаг к более близкому, более тесного слияния наших душ и слезть со стула наземь.

Не успел я встать и протянуться, как пудель начал носиться по комнате, громко рыча. В замечательный проявление избытка жизненной жаром сердца! Мне уже нечего было бояться. Я немедленно соскочил наземь и вежливо, тихой поступью приблизился к своего нового товарища. Мы начали ту церемонию, которая языком символики означает близкое знакомство родственных душ, заключение союза, обусловленного внутренним влечением, и которую близорукий блюзнір зовет обыденным, простецким [351] словом «обнюхивание». Мой черный приятель изъявил желание отведать куриных косточек, которые лежали в моей мисочке. Я, сколько мог, давал ему знать, что светская воспитанность и вежливость обязывают меня относиться к нему как к гостю. Я только со стороны смотрел, как он с удивительным аппетитом крушил косточки. Но все-таки хорошо, что я скрыл в дальнейшем под своей постелью кусок печеной рыбы. Когда он поел, мы завели веселую игру и в конце так пришлись по сердцу друг другу, что начали обниматься, крепко вцепившись друг в друга лапами, несколько раз перевернулись и заприсягайся быть вечно верными и искренними приятелями.

Не знаю, что могло быть смешного в этой встрече двух прекрасных душ, в этом взаимном узнавании чистосердечным юношей, но почему-то оба свидетели этой встречи - и мой хозяин, и тот парень - хохотали во весь голос, как мне это не нравилось.

Новое знакомство произвело на меня такое глубокое впечатление, что у меня везде, на солнцепеке и в тени, на крыше и под грубой, была одна мысль, одно упоминание, одна мечта, одно чувство: пудель, пудель, пудель. Поэтому передо мной в ярких красках предстала внутренняя суть пуделянства, и благодаря этому внезапному озарению появился на свет глубокое произведение, о котором я уже упоминал, а именно: «Мысль и чутье, или Кот и Пес». В нем я выдвинул утверждение, что обычаи, быт и язык обоих родов глубоко обусловленные присущими им свойствами, но оба они - лишь разные лучи, отраженные одной призмой. Особенно удалось мне постичь природу языка и доказать, что она - только символический проявление в форме звуков естественного принципа, из чего следует, что может быть только один язык, следовательно, и кошачья речь, и собачья в особой форме пуделійської говоры - ответвления одного дерева, поэтому наделенные высоким разумом кот и пудель могут легко найти общий язык. Чтобы хорошо объяснить свое утверждение, я привел немало примеров из обоих языков, акцентируя внимание на общности корней, как-вот: тяф - мяу, гав, гау - вав, вау, гурр - мурр и т. д.

Закончив свою книжку, я почувствовал непреодолимое желание основательно изучить пуделійську язык, чего и достиг благодаря своему новому приятелю пуделю Понто, хотя не без некоторых усилий, потому пуделійська язык для нас, котов, тяжелая. А впрочем, гений со всем справится, хотя именно такой гениальности не признает один знаменитый человеческий писатель, который уверяет, будто бы для того, чтобы говорить на чужом языке со всеми [352]особенностями произношения, присущими тому народу, надо непременно быть еще и немного шутом. Правда, мой хозяин тоже придерживался такого мнения, говорил, что чужой язык знает лишь тот, кто овладел ее научно, а не кто цвенькає ней, - так он называл умение говорить на чужом языке обо всем и ни о чем. Он заходил даже так далеко, что утверждал, будто французский язык наших придворных дам и кавалеров - своеобразная болезнь, которая, как приступы каталепсии, имеет устрашающие симптомы. Я слышал, как он высказывал эту абсурдную мысль перед самым гофмаршалом князя.

- Сделайте мне одолжение, - говорил мастер Абрагам, - сделайте мне одолжение, ваша вельможність, понаблюдайте за са иим собой. Ведь небо обдарувало вас совершенным, повнозвучним голосовым органом, и когда вы прибегаете к французской, то вдруг начинаете шипеть, шепелявить, гаркавити, к тому же ваше приятное лицо устрашающе кривится, странные конвульсии портят даже хорошие, уважительные, величественные манеры. Что же это может означать, как не то, что внутри у вас загніздився и начинает шевелиться лесовик роковой болезни?

Гофмаршал тогда очень смеялся, и действительно, гипотеза мастера Абрагама о заболевания чужими языками хоть у кого вызвала бы смех.

Один мудрый ученый в какой из своих книг советует тем, кто хочет быстро освоить чужой язык, думать на том языке. Замечательный совет, однако она таит в себе определенную опасность. В частности, я очень быстро приучил себя думать по-пуделійському, но так углубился в пуделячі мысли, что почти отвык от родного языка и сам не понимал, что я думаю. Эти непонятные мысли я в основном записывал и составил из них сборник под названием «Акантовые листья». Я поражен глубиной тех высказываний, хоть и до сих пор их не понимаю.

Думаю, что этих кратких очерков по истории моих юношеских месяцев вполне достаточно, чтобы читатель составил себе четкое представление, что я собой представляю и как стал тем, чем есть.

И все же я не могу расстаться с цветущей порой своего прекрасного, богатого на события жизни, не упомянув еще об одном случае, который до определенной степени ознаймував переход к годам зрелости. Кошачья молодежь узнает из моего рассказа, Что нет розы без шипов и что перед могучим духом, который тянется к величию, встает много преград на его пути лежит много острых камней, о которое он ранит себе лапы. И боль от тех ран ох какой жгучий! [353]

Дорогой читатель, ты наверняка готов позавидовать моей счастливой юности под благоприятной звездой! Рожденный в нужде от благородных, но бедных родителей, едва не потерпев позорной смерти, я вдруг попадаю в лоно роскоши, в перуанские копи литературы! Ничто не мешает моему образованию, никто не смиряет моих наклонностей, я гигантскими шагами иду к совершенству и высоко поднимаюсь над своей эпохой. И вдруг меня останавливает таможенник и требует дани, которую должны платить все смертные!

Кто бы надеялся, что под прекрасными цветками найсолодшої, нежнейшей дружбы спрятаны колючки, которые должны были уколоть меня, ранить до крови!

Каждый, у кого в груди бьется такое чувствительное сердце, как у меня, легко поймет из рассказа о моих отношениях с пуделем Понто, который он стал мне дорог, а однако именно он нанес первый толчок к катастрофе, что полностью разрушила бы меня, если бы меня не оберегал дух великого предка. Да, дорогой читатель, я имел предка, без которого в определенном смысле вовсе не мог бы существовать, - большого, прекрасного предка, мужчины с высоким положением и с широким образованием, уважаемого, богатого, полного необычных добродетелей и бескорыстной любви к человечеству, изысканный, с тонким вкусом и передовыми идеями, мужа, ... и я описывает его здесь только вскользь, дальше я расскажу больше об этом лидера, ибо это был не кто-нибудь, а сам всемирно известный премьер-министр Пнц фон Гінценфельд, которого все так любят, так превозносят под наименованием Кота в сапогах...

Как я уже сказал, дальше идет речь больше о этого благородного из всех котов...

мог Ли я, научившись легко и изысканно изъясняться по-пуделійському, не рассказать своему приятелю Понто о том, что высшее ставил в жизни, то есть о себе самом и о своих произведениях? Случилось так, что он он о мою необыкновенную одаренность, о моей гениальности, о мой талант, и, как мне было горько, я убедился, что непреодолимая легкомыслие и склонность к шалостям мешали юному Понто также делать прогресс в искусстве и науке. Вместо того, чтобы восхищаться моими знаниями, он сказал, что не может понять, как мне пришло на ум браться до таких вещей, а когда уже речь идет об искусстве, то ему достаточно того, что он умеет прыгать через палку и вытаскивать из воды хозяину шапку. Наука же, по его мнению, таким, как я и он, может только испортить желудок и напрочь отбить аппетит. [354]

Во время одного такого разговора, когда я пытался нарозумити своего легкомысленного приятеля, произошло нечто страшное. Не успел я похопитись, как

(А. м.) - И вы всегда, - ответила Бенцон, - своей фантастической экстравагантностью, своей неистовой иронии вносимые в общепринятые человеческие отношения, какими они уже сложились и существуют до сих пор, полнейший диссонанс.

- О, дивный капельмейстер, что способен на такие диссонансы! - засмеялся Иоганнес Крейслер.

- Ничего вам смеяться, - повела дальше советница, - ничего вам смеяться, вы не отделаетесь горькими шутками. Я держу тебя крепко, дорогой Йоганнесе! Да, я так и буду звать вас этим приятным именем, по крайней мере буду иметь надежду, что под маской сатира все-таки скрывается кроткая, деликатная душа. А кроме того, я ни за что не поверю, что странная фамилия Крейслер не підкинуте вам контрабандой, что им не подменено какое-то совсем другое семейное имя!

- Раднице, - сказал Крейслер, и все его лицо в странной игре мышц завібрувало тысячами морщин, - дорога раднице, что вы имеете против моего честного фамилии? Может, я когда-то назывался иначе, но это было очень давно, и со мной произошло то же самое, что с советником в Тіковій «Синей Бороде». Помните, он там говорит: «Я когда-то имел замечательное фамилия, но за много лет почти забыл его и теперь только едва помню».

- Напрягите свою память, Йоганнесе, - воскликнула советница, пронизывая его палящим взглядом, - и в ней наверное зрине то подзабытое фамилия!

- Нет, дорогая моя, - возразил Крейслер, - ничего не получится. Я подозреваю, что то невнятное воспоминание о внешнюю форму моего существования и о моей фамилии как своеобразную вид на жительство происходит из тех приятных времен, когда меня, собственно, еще не было на свете. Сделайте же мне одолжение, многоуважаемая, взгляните на мое простое фамилия в нужном свете, и вы убедитесь, что по своим рисунком, колоритом и физиономией оно очень милое! Даже больше! Выверните его наизнанку, рассеките грамматическим скальпелем, и его внутреннее содержание окажется еще лучше. Не может быть, распрекрасная моя, чтобы вы выводили его от слова «kraus», то есть «кудрявый», а меня, по аналогии со словом «Haarkrausler», то есть «парикмахер», считали некоего любителя вьющихся звуков или просто стрижія, потому что тогда бы я писался не «Kreisler», a «Krausler». Вы не сможете отойти от слова «Kreis», то есть «круг», и дай бог, [355] чтобы вы при этом сразу же подумали о тех чудесных круга, по которым движется все наше бытие и из которых мы не можем вырваться, как бы не старались. Вот по этих кругах и крутится Крейслер, и, возможно, иногда, утомившись от танца святого Витта, к которому его принуждают, соревнуясь с темной, непостижимой силой, что наметила те круги, беря на себя больше, чем способен выдержать его и так уже слабый организм, он стремится вырваться на волю. А глубокий боль, вызванная этим стремлением, опять же может вылиться в ту иронию, которую вы, уважаемая, так строго ганите, несмотря на то, что эта сильная мать родила сына, который вошел в жизнь полновластным королем. Я имею в виду юмор, что не имеет ничего общего со своим невдатним сводным братом насмешкой!

- Так, - сказала советница Бенцон, - именно этот юмор, этот урод избалованной, капризной фантазии, такой бесцветный и невыразительный, что даже вы, черствые мужчины, не знаете, какого ранга и достоинства ему предоставить, - именно его вы хотели бы подсунуть нам как что-то большое и прекрасное, и когда пытаетесь язвительными глузами уничтожить все, что нам мило и дорого. Знаете ли вы, Крейслере, что княжна Гедвіга еще и до сих пор не может опомниться после вашего появления и вашего поведения в парке? Княжна такая чувствительная, что ее поражает каждый шутку, в котором она видит малейшее посмех со своего лица, а вы, дорогой Йоганнесе, к тому еще и надумали притвориться сумасшедшим и так перепугали ее, что она чуть не заболела. Разве можно такое простить?

- нельзя, - ответил Крейслер, - так же, как нельзя простить определенной миниатюрной княжне желание поставить на колени приличного на вид незнакомца, случайно попавшегося ей в открытом для всех парка ее знатного папаши.

- Незнакомец пусть себе как хочет, - сказала советница, - а ваша странная появление в нашем парке могла иметь неприятные последствия. А что княжна немного успокоилась, что она привыкла к мысли о возможной дальнейшую встречу с вами, вы должны благодарить только моей Юлии. Она единственная защищает вас, ибо во всем, что вы делали и что говорили, видит лишь проявление буйной фантазии, часто присущей тяжело обиженным или излишне чувствительным людям. Одно слово, Юлия только недавно познакомилась с шекспировской комедии «Как вам это понравится» и сравнивает вас с меланхолическим мосье Жаком.

- А чистое сердце, что умеет заглянуть в чужую душу! - воскликнул Крейслер, и на глазах у него выступили слезы.

- К тому же, - повела дальше Бенцон, - когда вы импровизировали на гитаре, то поет, как она рассказывает, то сами с [356] собой разговаривая, она узнала в вас утонченного музыканта и композитора. Юлия считает, что той минуты в нее вселился какой-то особый дух музыки и, будто покорившись невидимой силе, она начала играть и петь, и так хорошо, как никогда до сих пор. Знайте же, дорогой Йоганнесе: Юлия никак не могла смириться с мыслью, что она больше не увидит того странного мужчину и он останется для нее только причудливым, но волшебным музыкальным призраком; зато княжна с присущим ей пылом утверждала, что не переживет второго появления того призрачного шаленця. Так же девушки всегда жили в согласии и между ними никогда не возникало спора, то я имею полное право сказать, что это было повторением одной сцены из их детства, только теперь они поменялись ролями: тогда Юлия водно хотела бросить в камин чудного Скарамуша, которого ей подарили, а княжна защищала его, уверяя, что он ее любимец.

- Ради милого покровительства очаровательной Юлии, - весело смеясь, сказал Крейслер, - я согласен стать вторым Скарамушем, пусть княжна бросает меня в камин.

- Считайте память о Скарамуша, - сказала Бенцон, - юмористическим сравнениям, а по вашей же собственной теорией за юмор гневаться не приходится. Кстати, вы себе можете представить, что я, выслушав рассказ девушек о вашем появлении и приключение в парке, сразу узнала вас и что, даже если бы Юлия не захотела вновь увидеть вас, я все равно мигом поставила бы на ноги всех, кто был у меня под рукой, чтобы обыскать весь парк, весь Зіггартсвайлер и найти вас, потому что вы стали дороги мне после первого же нашего короткого знакомства. И все поиски были напрасны, я уже думала, что опять потеряла вас, и тем более удивилась, когда вы сегодня утром вдруг появились передо мной. Юлия теперь у княжны, - ох, какая буря самых противоречивых чувств снялась бы в их сердцах, когда бы они вдруг узнали о вашем приходе! Не буду требовать теперь объяснение, что вас так неожиданно привело сюда, - я считала, что вы работаете капельмейстером при дворе великого герцога и очень хорошо устроены. Расскажете мне об этом позже, если захотите.

Пока советница все это говорила, Крейслер был в глубокой задумчивости. Опустив глаза вниз, он тер пальцами лоб, как тот, кто пытается вспомнить что-то забытое.

- Ох, - начал он, когда советник замолчала, - ох, это ужасно нелепая история, вряд ли стоит ее рассказывать. Но одно я знаю наверняка: то, что княжна склонна [357] была считать путаной болтовней сумасшедшего, имело под собой основание. Я действительно делал тогда визиты, когда, на свою беду, напугал в парке ту уязвимую малую обладательницу, и как раз возвращался с посещения не любого, а самого светлейшего великого герцога. Здесь, в Зіггартсвайлері, я также хотел сделать несколько необычно приятных визитов.

- О Крейслере! - воскликнула советница, тихо смеясь, потому что она никогда не позволяла себе смеяться громко и безудержно, - о Крейслере, это наверное опять какой-то причудливый шутку. Если я не ошибаюсь, от резиденции великого герцога к Зіггартсвайлера надо добираться минимум тридцать часов.

- Так оно и есть, - ответил Крейслер. - Но дорога идет садами, да еще и такого прекрасного стиля, что они очаровали бы и самого Ленотра. И когда вы, уважаемая, не согласны, что я делал визиты, то причальте на то, что сентиментальный капельмейстер с мелодией на устах и в сердце и с гитарой в руках путешествует благоухающими рощами, прохладными зелеными лугами, через дикое громады скал, по узким мосткам, под которыми шумят и пенятся лесные потоки, и представьте себе, что этот капельмейстер, выводя соло в строй хоровые, который раздается вокруг него, очень легко, сам того не заметив и не ставя перед собой такой цели, мог забраться в чужой парк, где-то в его дальний уголок. Так я и оказался в зіггартсгофському княжеском парке, ведь он только маленькая часть большого парка, который взрастила природа. Но нет, все не так! Когда вы только что рассказали о том, как подняли на ноги целую ватагу веселых охотников, чтобы поймать меня, словно дичь, которая забежала в парке, у меня впервые появилось твердое внутреннее убеждение, что мое место здесь. Убеждение, что все равно увело бы меня в ловушку, если бы я даже захотел продолжить свои безумные гони. Вы добро вспомнили о том, что знакомство со мной радовало вас. И как же бы я, слушая ваши слова, не подумал о те роковые дни всеобщего смятения и горя, когда нас свела судьба? Вы встретили меня, как я бросался во все стороны, неспособный остановиться на чем-то одном, как вся душа моя была змордована. Вы приняли меня тепло, дружелюбно и, открыв моим глазам ясное, безоблачное небо замкнутой в себе женственности, пытались утешить меня, упрекая меня за неистовство и несдержанность и одновременно вибачаючи мое поведение, потому что объясняли ее глубоким отчаянием, в который я впал под гнетом обстоятельств. Вы вырвали меня из окружения, которое я сам счел подозрительным, ваш [358] дом стал для меня мирным, дружественным убежищем, где я, уважая ваше молчаливое горе, забывал о своем. Ваши разговоры, такие веселые и ласковые, были для меня словно целебные лекарства, хоть вы и не знали моей болезни. Не грозные события, что могли подорвать мое положение в жизни, так пагубно повлияли на меня. Я уже давно хотел порвать связки, что угнетали и пугали меня, и не мог бы сетовать на судьбу, которая совершила то, на что у меня самого так долго не хватало силы и мужества. Нет! Когда я почувствовал себя свободным, меня охватила невыразимая тревога, которая, начиная со времен ранней молодости, так часто вызывала во мне разлад с самим собой. Это была не палка тоска, что, как прекрасно сказал один проницательный поэт, порожденная духовной жизнью, длится вечно, потому что никогда не бывает успокоенная, преданная или обманутая, а успокоенная не бывает через подсознательное желание, чтобы она никогда не прошла, - нет, меня часто гонит вперед безумное, безоглядное стремление того, чего я неустанно ищу вне себя, в то время как оно скрыто в моей собственной душе, словно непостижимая тайна, как невнятная загадочная мечта о райское удовольствие самого высокого удовлетворения - даже не мечта, а робкое предчувствие, и то предчувствие наносит мне танталовых мук. Когда я еще был ребенком, то чувство не раз овладевало меня так внезапно, что я в разгаре веселой игры с товарищами бежал в лес, в горы, а там бросался на пол и безутешно плакал, хотя только что был живой и найпустотливіший среди них. Впоследствии я научился постигать себя, но невозможно передать словами, какие пытки мне приходилось терпеть, когда в веселом обществе добрых, хороших друзей, во время выполнения какого-то хорошего музыкального произведения или даже когда-то так или иначе радовало мое честолюбие, мне вдруг все начинало казаться мизерным, ничтожным, скучным, мертвым и я как будто оказывался в безрадостной пустыне. Есть только один ангел света, что имеет силу над демоном зла. Это дух музыки, что часто восстает, торжествуя, с моей собственной души, и перед его могучим голосом немеют все земные страдания.

- Я всегда считала, - сказала советница, - что музыка действует на вас слишком сильно, порой даже губительно, ибо, слушая какой-то замечательное произведение, вы все занимались им, вплоть менялись на виду. Вы бледнели, не могли выговорить и слова, вздыхали, плакали, а потом начинали жестоко насмехаться, безжалостно избивать каждого, кто решался сказать свое мнение о только что услышанную вещь. Даже когда...

- О дорогая моя раднице, - перебил ее Крейслер, и глубокое, искреннее потрясение, что до сих пор звучало в его голосе, [359] мгновенно уступило место присущей ему иронии, - о дорогая моя раднице, теперь уже все изменилось. Вы даже не представляете себе, уважаемая, каким я стал тихим и воспитанным при дворе великого герцога. Я могу теперь с огромным душевным спокойствием, вполне добродушно отбивать такт в «Дон-Жуане» и «Арміді», могу приветливо кивать головой примадонне, когда она в головокружительной каденции прыгает по ступенькам гаммы, а как гофмаршал после окончания «Времен года» Гайдна шепчет мне: «C'etait bien ennuyant, mon cher maitre de chapelle»(1), - улыбаясь, ему поддакивать ему и значимое брать щепоть табака; я даже способен терпеливо слушать, когда камергер, который отвечает за придворные спектакли и считает себя великим знатоком искусства, многословно доказывает, что Моцарт и Бетховен ничегошеньки не понимали в пении и что Россини, Пучітта и как там еще зовут всех этих пигмеев достигли подлинных вершин оперной музыки. Так, уважаемая, вы не поверите, какую огромную пользу дало мне капельмейстерство, а прежде всего оно меня твердо убедило в том, что нет лучше, как художники идут на службу, потому что иначе какой бы черт справился с этим гордым, своевольным народом! Сделайте заядлого композитора капельмейстером или музыкальным директором, поэта - придворным поэтом, художника - придворным портретистом, скульптора - придворным резчиком, и скоро в стране не будет уже ненужных фантазеров, останутся одни лишь полезные граждане, воспитанные и добропорядочные!

(1) Эта вещь была довольно скучная, дорогой капельмейстере (франц.).

- Погодите, - недовольно сказала советница, - погодите, Крейслере, ваш любимый конек по своему обыкновению вновь становится дыбом. Между прочим, я сразу почувствовала, что у вас не все в порядке, и теперь ужасно хочу узнать, какая досадная событие заставило вас убегать из резиденции великого герцога. Поскольку все обстоятельства вашего появления в зігтартсгофському парка свидетельствуют именно о побеге.

- А я, - спокойно сказал Крейслер, твердо глядя в глаза советника, - а я могу заверить вас, что и обидное событие, которая выгнала меня из резиденции, не зависела ни от каких внешних обстоятельств, я сам потянулся к ней. Как раз и тревога, о которой я вам рассказывал, может, больше и серьезнее, чем следовало бы, овладела меня сильнее, как когда-либо, и я не мог дольше оставаться там. Вы знаете, как я радовался, когда получил место капельмейстера у великого герцога. Я, дурак, [360] думал, что на этой должности буду жить только искусством и это вполне успокоит меня, победит демона в моей груди, но даже уже из того, что я успел вам рассказать о свое воспитание при дворе великого герцога, вы, уважаемая, поймете, как тяжело я ошибся. Не заставляйте меня описывать, как неприличное заигрывание со святым искусством, к которому и я невольно стал причастен, - как глупость бездушных шарлатанов, никчемных дилетантов, бессмысленная суета этого мира, заселенного марионетками, все больше и больше открывала мне глаза на жалкую никчемность моего существования. Однажды утром меня позвали на прием к великого герцога, где я должен был узнать, какие обязанности накладывают на меня во время торжеств, которые должны были состояться через несколько дней. Во время нашего разговора с герцогом присутствовал, как обычно, церемониймейстер, высыпал на меня кучу бессмысленных, лишенных любого вкуса указаний, которые мне предстояло выполнить. Особой же веса он предоставлял прологові, который сам и сочинил, - он считал, что тот пролог станет вершиной театрального праздника, и потребовал, чтобы я положил его на музыку. Так же в этот раз, сказал он герцогу, искоса бросая на меня убийственный взгляд, речь идет не о ученую немецкую музыку, а о изысканный итальянский пение, то он сам составил несколько нежных мелодий, которые я должен был делать. Великий герцог не только одобрил все это, но и, воспользовавшись случаем, выразил надежду, что я начну совершенствовать свое мастерство, пристально изучая новейших итальянцев. Каким жалким казался я себе той минуты! Как я презирал себя! Все те унижения казались мне справедливой карой за мое глупое дитиняче терпения! Я покинул дворец, чтобы больше никогда туда не возвращаться. Я решил в тот же вечер требовать отставки, но даже это определение не принесла мне желаемого покоя, ибо я видел, что меня уже подвергся тайному остракізмові. Выехав за ворота, я отослал обратно карету, взяв из нее только гитару, которую прихватил для другой цели. Оказавшись на свободе, я бросился бежать, все дальше и дальше от своей добровольной тюрьмы. Солнце хилилось к западу, тени гор и рощ становились длиннее и темнее. Сама мысль о возвращении в резиденцию была для меня невыносимой, хуже смерти. «Никакая сила не заставит меня вернуться обратно!» - громко воскликнул я. Путь мой пролегал на Зіггартсвайлер, я вспомнил старого мастера Абрагама, от которой накануне получил письмо, - догадываясь о моем положении в Резиденции, он советовал бежать оттуда и приглашал к себе. [361]

- Как, - перебила капельмейстера Бенцон, - как, вы знакомы с этим старым чудаком?

- Мастер Абрагам, - повел дальше Крейслер, - был ближайшим приятелем моего отца, моим учителем, а отчасти и воспитателем! Ну, уважаемая, теперь вы знаете со всеми подробностями, как я оказался в парке славного князя Иренея, и больше не будете сомневаться, что я, когда надо, умею рассказывать спокойно, с необходимой історічною тщательностью и так подробно, что мне аж самому становится жутко. Вообще вся история моего бегства из резиденции, как я уже говорил, кажется мне такой глупой и приторно прозаичной, что когда я начинаю говорить о ней, мне становится дурно. Однако хорошо было бы, если бы вы, дорогая раднице, захотели преподнести эту ничтожное происшествие перепуганной княжне как нюхательную соль, пусть она успокоится и подумает о том, что честному немецкому музыканту, которого именно тогда, когда он надел шелковые чулки и удобно устроился в герцоговій карете, погнали оттуда всевозможные Россини, Пучітти, Павеза, Фиораванти и бог знает еще какие «ини» и «ітти», трудно быть очень вежливым и сдержанным. Итак, я надеюсь, что мне простят, хочу надеяться! Но послушайте, дорогая раднице, поэтический финал малая моя обыденное происшествие. В тот момент, когда я, гонимый своим демоном, хотел уже бежать из парка, меня остановили какие-то сладкие чары. Зловтішний демон старался испоганить самую глубокую тайну, скрытую в моей душе, когда это могучий дух музыки махнул крыльями и их мелодичный шорох пробудил во мне надежду, утешение и даже страстное желание, а желание - не что иное как бессмертная любовь и восторг вечной молодости. То было пение Юлии!

Крейслер замолчал. Бенцон напряженно ждала, что будет дальше. Так же капельмейстер, казалось, погрузился в глубокую задумчивость, она спросила с холодной вежливостью:

- Вы действительно считаете пение моей дочери таким приятным, дорогой Йоганнесе?

Крейслер встрепенулся, однако вместо ответа из его груди вырвалось только глубокий вздох.

- Ну что же, - повела дальше советница, - меня это очень радует. Относительно истинного искусства пения, то Юлия сможет многому научиться от вас, дорогой Крейслере, так же вы лишаєтесь здесь, по-моему, это дело решенное.

- Почтеннейшая, - начал было Крейслер, но в тот момент дверь отворилась, и в комнату зашла Юлия.

Когда она увидела капельмейстера, ее хорошенькое личико озарила милая улыбка, а с уст слетело тихое «Ох!» [362]

Бенцон поднялась, взяла капельмейстера за руку и, подойдя с ним к Юлии, сказала:

- Вот, доченька, и есть тот странный

(А/, п. д.) юный Понто набросился на мой последний рукопись, что лежал возле меня, захватил его в зубы и, не дав мне опомниться, стремглав бросился из комнаты. Бегу-он злорадно смеялся, и уже само это могло навести меня на догадку, что побудило его на этот злой поступок не только юношеский тяга к шалостям, но и нечто другое. Скоро я все понял.

За несколько дней до моего хозяина зашел мужчина, у которого служил юный Понто. Впоследствии я узнал, что это был господин Лотарио, профессор эстетики в зіггартсвайлерській гимназии. Поздоровавшись, как обычно, он оглянулся по комнате и, увидев меня, сказал:

- не были бы вы так любезны, дорогой мастер, выпроводить из комнаты этого шельму?

- Зачем? - спросил хозяин. - Вы всегда любили кошек, а особенно моего любимчика, деликатного, сообразительного

Мура.

- Так, - насмешливо засмеялся гость, - да, действительно деликатного и умелого! Но сделайте мне такую услугу, мастер, випровадіть этого баловня, потому что я хочу поговорить с вами о таких вещах, которых он ни за что не должен слышать.

- Кто?! - воскликнул хозяин, выпучив на него глаза.

- И ваш кот, - ответил тот. - Пожалуйста, не спрашивайте больше ничего, а сделайте то, что я вас прошу.

- Чудо, да и только, - сказал хозяин, открывая дверь, Чтобы выпустить меня.

Я послушно пошел на его зов, и потом незаметно юркнул обратно и скрылся на нижнем полке книжного шкафа так, что мог исподтишка осматривать всю комнату и слышать каждое слово.

- А теперь, - молвил хозяин, сев напротив своего гостя, - а теперь я все же хотел бы узнать, что за тайну вы имеете мне открыть и почему мой честный кот Мур не должен ее знать.

- Скажи мне, - начал гость задумчиво и очень торжественно, - скажите мне сперва, дорогой мастер, как вы относитесь К той основы, что с каждого физически здорового ребенка, независимо от ее естественной обдарованності, талантов и гениальности, можно за короткое время благодаря тщательному воспитанию, особенно в раннем возрасте, сделать светоча науки и Искусства? [363]

- Ет, - ответил хозяин, - я могу только сказать, что эта засада бессмысленная и не стоит доброго слова. Возможно, даже очень возможно, что ребенку, который имеет способность подражать, примерно такую, как у обезьяны, да еще и добрую память, не трудно через некоторое время убгати в голову множество всевозможных вещей, которыми она потом хизуватиметься перед людьми, но и ребенок должен быть лишен каких-либо природных способностей, а то все лучшее в ее душе будет сопротивляться этой варварской процедуре. Да и кто бы назвал такого недалекого, начиненного крошками разнообразных знаний парня ученым в настоящем понимании этого слова?

- Весь мир, - пылко воскликнул профессор, - весь мир назвал бы! Ох, какой это ужас! Эта кощунственная, сумасшедшая засада убивает всю веру во внутреннюю, высшую врожденную духовную силу, ту силу, которая единственная может создать ученого или художника!

- Не розпалюйтесь так, - усмехнулся хозяин, - насколько мне известно, до сих пор в нашей любимой Германии появился лишь один-одинешенек продукт такого метода воспитания, о котором немного пошумели и перестали, убедившись, что тот продукт не весьма удачный. К тому же пора расцвета его совпала с модой на вундеркиндов, которые, как выдрессированные собаки или обезьяны, за дешевую плату показывали свое искусство.

- Это вы теперь так говорите, - отозвался профессор, - это вы теперь так говорите, мастер Абрагаме. И вам поверили бы, если бы не знали, что в душе вы лукавый шутник, и если бы не знали, что вся ваша жизнь - череда удивительных экспериментов. Признайтесь, мастер Абрагаме, признайтесь, что вы втихаря, в глубочайшей тайне, экспериментировали, исходя из той основы, и поставили себе цель превзойти создателя того экспоната, о котором мы только что упоминали. Вы хотели выступить со своим питомцем, когда он будет уже вполне вышколен, чтобы удивить и довести до отчаяния профессоров всего мира, хотели перечеркнуть замечательный принцип: «Non ex quovis ligno fit Mercurius»!(1) Одно слово, «quovis»(2) уже есть, но не Меркурий, а кот!

(1) Не из каждого дерева можно вырезать Меркурия (лат.).

(2) Каждый (лат.).

- Что вы сказали? - воскликнул хозяин и захохотал. - Что вы сказали? Кот?

- Не відмагайтесь, - продолжил профессор, - не відмагайтесь, что вы испытываете то абстрактный метод воспитания [364] на своем пестунчикові, который сидит там в прихожей. Вы научили его читать, писать, вы ознакомили его с науками, и он так возгордился, что уже выдает себя за писателя и даже сочиняет стихи.

- Ну, такого безумия я еще никогда не слышал! Я воспитываю своего кота, я его знакомлю с науками! Скажите мне, голубчик, что за химеры вроїлися вам в голову? Уверяю вас, что ничегошеньки не знаю об образованности своего кота, да и вообще считаю, что такого не может быть.

- Неужели? - протяглим тоном молвил профессор, вытащил из кармана тетрадь, в котором я сразу узнал рукопись, что его украл у меня Понто, и принялся читать:

ПОРЫВ К ВЫСОКОМУ

Что за чутье мне волнуют грудь,

Почему я весь - трепет и щемящая напряжение?

манит к прыжку меня потуга,

Что присуща гению повсюду?

в

Что это, в чем суть чувств? Притворства,

Надежды и глума вспышка, тоненькая полоса?

Ли мои настроения - это их заслуга?

Почему сердца жар моего тревога студит?

в

Мне мерещатся сказочные края,

Я сам не свой хожу, как во сне немом

И только дыхание я весны прочую,

в

Как скину в одно мгновение тяжелые оковы.

Угадаю добычу в ветвях густом

И - о радость! - за крылышко уполюю!

Думаю, что среди моих ласковых читателей не найдется ни одного, кто бы не признал совершенства этого великолепного сонета, который вылился из сокровенных глубин моей души, а еще больше они будут восхищаться мной, когда узнают, что это вообще одна из первых моих стихотворных попыток. Однако злобный профессор прочитал его так невнятно и отвратительно, что я сам с трудом узнал свое произведение и, обуянные внезапной яростью, пожалуй, свойственной всем молодым поэтам, чуть не выскочил из укрытия и не вцепился ему в лицо, - пусть бы почувствовал, чего стоят мои когти. Но, розважно подумав, что когда они вдвоем - профессор и хозяин - возьмутся за меня, то все равно выйдет на их, я погамував свой гнев, и все-таки невольно [365] грозно мяукнул, что непременно изменило бы меня, если бы хозяин, дослушав сонет снова захохотал, оскорбив меня тем хохотом еще сильнее, чем профессор своей неучтивостью.

- Га-га-га! - гремел он на всю комнату. - Этот сонет и действительно достойный кота, но не понимаю вашей шутки. Скажите, голубчик, откровенно, куда вы гнете?

Профессор, не ответив, полистал рукопись и снова начал читать:

ГЛОССА

Людный путь любви имеет,

Дружба ходит одиночкой.

Всех любовь опадают -

Дружбу сам ищи потихоньку.

в

Везде, куда пойду, спіткаю

Мучения и страсти произвол,

звикать душе до боли,

Или к радости - сам не знаю.

Сам себя водно спрашиваю:

Ли я сню, все это в яве?

Для чувств, что сердце терзает,

Все слова бледны и вялы.

На крыше или на галяві

Людный путь любви имеет!

в

И мои глубокие раны,

Что оставило их любви,

Заживут, и до рассвета

Скину с себя все оковы.

Не навек любви дано,

Прихотей его мне довольно -

Я же не раб, в конце концов!

Лучше быть на воле,

С пуделем под печью судьбы.

Дружба ходит одиночкой!

в

И я знаю...

- Нет, - перебил хозяин в этом месте декламацию профессора, - нет, друг мой, мне таки действительно прерывается с вами терпение: вы сами или какой-то другой шутник составили для развлечения стихи от имени кота, да еще и якобы от имени моего ласкового Мура, и морочите меня целое утро. В конце концов, шутка неплохой, а особенно он понравился бы Крейслерові, - [366] тот, видимо, не пропустил бы возможности устроить из этого всего хорошенького парфорсне охоты, в котором в конечном счете вы сами могли бы оказаться в роли затравленного дичи. А теперь бросьте свой остроумный маскарад и скажите мне откровенно и ясно, какая же, собственно, цель этого вашего странного шутки?

Профессор свернул тетрадь, серьезно взглянул в глаза хозяину и сказал:

- Эти листы принес мне несколько дней назад мой пудель Понто, что, как вам известно, дружит с вашим котом Муром. Правда, принес в зубах, как привык носить и все остальное, однако положил их мне цели-целыми днями пропадал на колени, определенно давая навздогад, что принес рукопись не от кого-то другого, а от своего приятеля Мура. Когда я начал листать тетрадь, мне сразу бросилось в глаза необычное, очень своеобразное письмо, а когда я еще и прочитал несколько строк, мне вдруг, сам не знаю, каким чудом, мелькнула странная мысль, что все это мог написать сам Мур. Сколько убеждал меня ум и определенный жизненный опыт, который все мы поневоле приобретаем и каковой, собственно, и есть тот самый разум, - хоть сколько, говорю, разум убеждал меня, что эта мысль нелепа, что коты не могут писать, а тем более сочинять стихи, я никак не мог от нее избавиться и поэтому решил понаблюдать за вашим котом. Зная от Понто, что Мур часто балует время на вашем чердаке, я вылез к себе на чердак и снял несколько черепичек, чтобы можно было заглянуть в ваше слуховое окошко. И что же я увидел? Слушайте и удивляйтесь! В самом дальнем углу чердака сидит ваш кот! Сидит, выпрямившись за столиком, на котором разложены письменные принадлежности и бумагу, и ведет себя крайне странно: то потрет лоб или затылок, то проведет лапой по морде, тогда макнет перо, попишет, перестанет, опять попишет, перечитает написанное и заурчит, заворкоче с удовольствие, - мне аж на второе чердак слышно. А вокруг лежат книги, я видел со спинок, что они взяты из вашей библиотеки.

- вон Туда к черту! - воскликнул хозяин. - Ну-ка гляну, все мои книжки на месте.

С этими словами он встал и подошел к книжному шкафу. Заметив меня, он удивленно вытаращил глаза и отступил назад на целых три шага.

- Вот видите, мастер! Вы думали, что этот шельма покорно сидит в прихожей, где вы его заперли, а он пробрался в книжный шкаф, видимо, чтобы почитать что-то или - Еще вероятнее - чтобы подслушать наш разговор. Теперь он слышал все, что мы говорили, следовательно, матиметься на бачності. [367]

- Котик, - начал хозяин, не сводя с меня потрясенного взгляда, - котэ, если бы я знал, что ты полностью изменил свою истинную кошачью натуру и действительно взялся лепить такие позорные стихи, как вот читал профессор, если бы я мог поверить, что тебе осваивать науки приятнее, чем ловить мышей, то хорошо нам'яв бы тебе уши или даже...

Меня охватил неописуемый страх, я закрыл глаза и притворился, что сплю.

- нет, нет, нет, - продолжил хозяин, - посмотрите-ка, профессор, как безмятежно спит мой честный кот, и сами скажите, по его простодушному морде видно хотя бы намек на то, что он способен на такие удивительные тайные шалости, в которых вы его обвиняете? Муре! Слышишь, Муре!

Так позвал меня хозяин. Я сразу ответил ему обычным своим «мур-мур», открыл глаза, поднялся и якнайграційніше выгнул спину.

Профессор яростно швырнул мне в голову рукопись, но я сделал вид (как подсказала мне врожденная хитрость), будто воспринял его поступок как призыв к игре, и принялся, подпрыгивая и пританцовывая, хватать и подбрасывать листе так, что с них аж клочья полетели.

- Ну вот, - молвил хозяин, - теперь вы убедились, профессор, что не имеете неправ и что ваш Понто наврал вам. Вы только гляньте, как Мур кромсает стихи, - кто из поэтов смог бы так отнестись к своей рукописи?

- Я вас предостерег, мастер, а вы делайте как знаете, - сказал профессор и вышел из комнаты.

Я подумал, что буря миновала, и как же я ошибся! Хозяин, к большому моему сожалению, восстал против моих научных исследований, и хотя он сделал вид, будто совсем не поверил професоровим словам, я вскоре убедился, что он следит за каждым моим шагом, старательно замыкает книжный шкаф, лишая меня доступа к своей библиотеке, и совсем не хочет, чтобы я розташовувавсь, как не раз бывало, среди бумаг на его письменном столе.

Так горе и заботы затмили мою раннюю молодость. Что может быть хуже и больнее для гения, чем видеть себя непризнанным, даже осміяним, что может нанести большой души большего огорчения, чем преграды там, где она надеется встретить именно лишь содействие! И чем тяжелее ущемление, тем мощнее сила сопротивления, чем больше натягнена тетива, тем дальше полетит стрела! Меня лишили доступа к книгам, - что же, тем свободнее творил мой собственный ум, черпая силы в самом себе. [368]

Грустный и подавленный, я в ту пору много дней и ночей провел в подвалах нашего дома, где было наставлено немало мышиных ловушек и где собирались коты разного возраста и положения.

Смелый философский ум везде замечает даже самые потаенные взаимосвязи в жизненных явлениях и познает, как из тех взаимосвязей складывается сама жизнь в своих взглядах и действиях. Так и мне в погребах бросились в глаза связи между ловушками на мышей и котами в их взаимодействии. У меня, кота с искренней, благородной душой, сердце исходило кровью, когда я видел, что те мертвые машины со своей безотказной действием спричинювались к все большему зледачіння кошачьей молодежи. Я взялся за перо и написал бессмертное произведение, о котором уже упоминал здесь, а именно: «О ловушках и их влияние на мировоззрение и активность котівства». В той книжечке я будто поставил перед глазами изнеженной кошачьей молодежи зеркало, в котором она должна была увидеть себя саму, лишенную всякой силы, бездеятельный, вялый, вполне равнодушного к тому, что шустрые мыши охотятся на сало! Я громовыми словами будил ее из сна. Кроме пользы, эта небольшая вещь давала моим співплемінникам, писания ее было полезно и для меня, ибо сам я, сидя над ней, имел право не ловить мышей, да и позже никому, наверное, не пришло бы в голову требовать от меня, который так красноречиво превозносил героизм ловцов мышей, чтобы я показывал его на собственном примере.

Этим, пожалуй, я мог бы и закончить рассказ о первом периоде своей жизни и перейти к месяцам настоящей юности, которые прилегают к зрелого возраста, однако не имею силы скрыть от благосклонных читателей две последние строфы замечательной глоссы, которые мой хозяин не захотел выслушать. Вот они:

И я знаю, невозможно

Уберечься от соблазна,

Как в сердце и в ухе

Все вторит дражливо

Утомительных кликов целый ливень.

Так как любка из-за плетня

Отзовется - кровь заиграет,

Я тогда не имею спину,

Ибо с пылкой жажды погибаю.

Всех любовь опадают!

в

Эти вожделения, эти залеты

ум Могут отобрать,

И надолго счастье дать

Неуклюжие, ибо только до тех пор [369]

Будет их плен продолжаться,

Пока месяц с неба сверкнет

Лучезарным своим лицом.

А тогда, словно нарочно,

Другая мысль сердце сожмет, -

Дружбы сам ищи потихоньку.

(А. м.) давно уже никто не видел его таким веселым и добродушным, как в тот вечер. Именно из-за этого его настроение и произошло нечто неслыханное: он не вскочил в исступлении и не убежал, как всегда бывало с ним в таких случаях, а спокойно, даже с доброжелательной улыбкой выслушал длинную, крайне скучную первую действие ужасающей трагедии, которую сочинил молодой краснощекий лейтенант с превосходно накрученными волосами, подавал большие надежды, и которую тот лейтенант прочитал с пафосом, присущим каждому счастливому поэту. И даже больше: как лейтенант кончил читать и спросил Крейслера, что тот думает о его произведении, он, весь просветлен, как будто познал огромное удовольствие, заверил юного героя войны и поэзии, его первое действие - лакомый кусочек для жадных эстетических гурманов и что в нем есть действительно замечательные мысли, гениальную самобытность которых свидетельствует уже хотя бы то обстоятельство, что они озаряли и великих поэтов, которых уже признано, например, Кальдерона, Шекспира, а в более поздние времена - Шиллера. Лейтенант растроганно обнял его и с таинственной миной признался, что намерен сегодня же вечером осчастливить найдовершенішою из всех когда-либо написанных первых действий целая группа самых достойных барышень, среди которых есть даже одна графиня, которая читает по-испанскому и рисует масляными красками. Получив от Крейслера заверения, что он им сделает этим огромное удовольствие, юный поэт в восторге помчался прочь.

- Я не понимаю, - сказал маленький тайный советник, - я не понимаю, дорогой Йоганнесе, что с тобой сегодня произошло, откуда у тебя эта невероятная ласковость! Как ты мог так спокойно, так внимательно слушать эту ужасную базгранину! Я перепугался, когда лейтенант напал на нас и начал обсотувати липкой паутиной своих длиннющих стихов. Мы же понятия не имели об опасности и были вполне беззащитные. Я боялся, что ты вот-вот спалахнеш, как не раз вспыхивал еще и не по такому поводу, но ты спокойно сидишь, в твоем взгляде даже светится одобрение, а в конце, когда я уже чувствую себя несчастным и совершенно обессиленным, ты вибатожуєш беднягу иронии, которой тот даже не может понять. Хоть бы [370] сказал ему в науку на будущее, что пьеса длинная и ее не вадило бы хорошо підчикрижити.

- Ох, - возразил Крейслер, - ох, чего бы я добился своей никчемной советом! Если такой богатый на мысли поэт, как наш дорогой лейтенант, и підчикрижить немного свои стихи с немалой пользой для них, то разве они сразу же не отрастут снова? Разве ты не знаешь, что стихи наших молодых поэтов имеют способность самовідтворюватись, как хвосты у ящериц, которые быстро отрастают, даже когда их отрезать при самом корне? Но ты глубоко ошибаешься, когда думаешь, что я внимательно слушал его скучное чтение! Буря утихла, все травы и цветы в саду подвели свои склоненные головки и жадно глотали небесный нектар, редкими каплями падал с серой завесы облаков. Я стоял под большой цветущей яблоней, слушал раскаты грома, что замирал в далеких горах и відлунював в моей душе, словно пророчества невероятно прекрасных событий, и любовался небесной голубизной, которая кое-где, словно лучезарное око, проглядывала сквозь мимолетные облака. И вдруг дядя крикнул мне, чтобы я немедленно убегал из садика, а то среди того мокрятиння испорчу свой новый цветастый халат или еще и достану насморк, ходя по росистой траве. Потом оказалось, что это не дядя звал меня, а какой-то хулиган попугай или прирученный шпак из-за куста, или с куста, или бог его знает откуда доставал мне глупой шуткой: выкрикивал на свой лад то ту, то еще какую-нибудь замечательную мысль Шекспира. А тогда с попугаи сделался лейтенант со своей трагедией! Как видишь, тайный советнику, мое внимание от тебя и от лейтенанта отвлек воспоминание о детских годах. Я будто в самом деле стоял где двенадцатилетним, не больше, мальчишкой в дядьковому садике, в ситцевом халате с лучшим узором, на который только смогла воображение фарбувальника ситца, и зря ты, о тайный советнику, курил сегодня свой лучший табак, я не воспринимал ничего, кроме запаха цветущей яблони из того сада, не чувствовал даже духа масла для волос, которой намастився наш стихоплет, что не имеет надежды защитить когда свою голову от дождя и ветра лавровым венком или хотя бы надеть на нее что-то другое, кроме войлока и кожи, которым по Уставу предоставлено формы ківера! Одно слово, милый мой, из нас троих ты единственный был жертвенным ягненком, что подставило свою Шею под адский нож трагедии нашего героического поэта. Ибо пока я, плотно вкутавшись в халатик, с двенадцатилетней и дванадцятилотовою легкостью скакал в не раз уже упоминавшийся здесь садик, мастер Абрагам, как видишь, успел порезать [371] два или три листа наилучшей нотной бумаги, выплясывая с него смешные фантастические фигуры. Следовательно, и он убежал от лейтенанта!

Крейслер правду говорил: мастер Абрагам умел так перекроить лист бумаги, что в том сплетении дыр и линий невозможно было увидеть какой-то смысл; и когда его держать против свечи, на стену падала тень, на которой словно оживали удивительные фигуры в разных группах. Так же мастеру Абрагаму вообще была отвратительна любая декламация, а лейтенантова оказалась худшей за все, то он не выдержал и, когда тот приступил к своей трагедии, жадно схватил нотную бумагу плотную, который случайно оказался на столе у тайного советника, достал из кармана кусачки и так углубился в свою работу, что совсем не замечал посягательств лейтенанта на его внимание.

- Послушай, - сказал тайный советник, - послушай, Крейслере. Итак, душу твою заполоняли воспоминания из детских лет, и, пожалуй, только этими воспоминаниями и можно объяснить твою сегодняшнюю кротость и уступчивость. Но послушай, дорогой друг! Мне, как и всем, кто тебя любит и уважает, обидно, что я ничегошеньки не знаю о том, как ты жил до сих пор. Ты всегда насуплюєшся и відхиляєш каждое, хотя бы и найделікатніше, вопрос о твоем прежде жизнь, даже огортаєш свое прошлое ширмой тайны, все же время достаточно прозрачной, чтобы разжечь любопытство теми причудливо искаженными картинами, которые видно сквозь нее. Будь же откровенен с теми, кого ты уже одарил своим доверием.

Крейслер удивленно глянул на тайного советника, как человек, очнувшийся от глубокого сна, вдруг увидела перед собой чужое, незнакомое лицо, и якнайповажнішим тоном начал:

- На Иоанна Златоуста, то есть двадцать четвертого января тысяча семьсот какого-то там года ровно в полдень родился ребенок с лицом, руками и ногами. Отец ел гороховую похлебку и с радости вылил полную ложку ее себе на бороду, и это так насмешило роженицу, хоть она и не видела мужа, что от ее хохота полопались все струны на лютне в музыканта, который играл для младенца своего новейшего муркі, поэтому музыкант поклялся атласным чепчик своей бабушки, что в музыке Ганс Чудище вечно будет тупак тупаком. Но отец вытер бороду и торжественно провозгласил: «Я его действительно название Йоганнесом, однако страхопудом он не будет». Тогда музыкант...

- Прошу тебя, - перебил капельмейстера маленький тайный советник, - прошу тебя, Крейслере, не впадай в тот [372] свой проклятый юмор, потому что мне, скажу тебе искренне, аж жутко становится. Разве я требую от тебя подробной автобиографии? Я только прошу, чтобы ты немного рассказал мне о своей жизни до нашего знакомства. Действительно, тебе нечего сердиться на меня за мое любопытство, потому что единственная причина ее - искренняя привязанность, что идет от самого сердца. А кроме того, признай, что твое поведение бывает иногда довольно странная, поэтому каждый считает, что только наиболее бурно жизнь, целый ряд самых фантастических событий могли замесить и вылепить ту психическую форму, в которой тебя вылито.

- О, ошибочное мнение! - сказал Крейслер и тяжело вздохнул. - О, ошибочное мнение! Моя молодость похожа на сухую пустыню без зелени и цветков, где разум и чувства дремлют в беспросветной однообразия.

- Ну нет, - сказал тайный советник, - она была не совсем такая, по крайней мере я знаю, что в той пустыне рос хорошенький садик с цветущей яблоней, запах которой забивнавіть дух моего лучшего табака. Поэтому я надеюсь, Йоганнесе, что ты наконец поделишься с нами воспоминаниями о свою раннюю молодость, которые сегодня, по твоему же собственному признанию, вполне заполонили твою душу.

- Я также считаю, - отозвался мастер Абрагам, докінчуючи тонзуру для только что вырезанного капуцина, - я также считаю, Крейслере, что в таком погідному настроения, как это у вас сегодня, лучшее, что вы можете сделать, - это открыть свое сердце и свою душу, или назовите, как хотите, ту потайную шкатулку с драгоценностями, что вы прячете глубоко в себе, и достать из нее кое-что и для нас. То есть, поскольку вы уже признались, что, несмотря на запрет озабоченного дяди, выбегали на дождь и суеверно выслушивали пророчества грома, который замирал вдали, то расскажите подробнее о все, что тогда происходило. Только не врите, Йоганнесе, ибо вы хорошо знаете, что я всегда следил за вами, по крайней мере с того времени, как вы надели первые штаны и вам заплели первую косичку.

Крейслер хотел что-то возразить, однако мастер Абрагам быстро обернулся к тайного советника и сказал:

- Вы не поверите, голубчик, как наш Иоганнес улягає злому демону лжи, когда начинает, хоть такое, правда, с ним бывает очень редко, рассказывать о своем детстве. Как его послушать, то он в том возрасте, когда дети еще только лепечут «та-то», «ма-ма» и тычут пальцами в огонь, уже все замечал и умел глубоко заглядывать в человеческое сердце.

- Вы несправедливы ко мне, - покорным голосом сказал Крейслер и ласково улыбнулся. - Вы очень несправедливы [373] до меня, мастер! Неужели я такой тщеславный шут, что решился бы морочить вам голову пустыми разговорами о свои недюжинные умственные способности, обнаруженные еще в колыбели? Но я спрашиваю тебя, тайный советнику, не бывало временами и с тобой такого, что перед твоим душевным взором, будто выхваченные из мрака, возникали картины с той поры жизни, которую некоторые умники зовут просто растительным животінням, не добачаючи в нем ничего, кроме голых инстинктов, да и то куда более бедных, чем у животных? По-моему, это не такое простое дело, как кажется. Вечной тайной для нас останется та минута, когда в нашей душе впервые просыпается ясное сознание! Если бы это происходило внезапно, то мы наверное умерли бы от страха. Ведь даже просыпаясь от глубокого сна и вдруг отямлюючись, словно заново осознавая себя, мы в первый момент испытываем страх, - кто из нас не познал его! Одно слово, не вдаваясь в излишние мудрствования, я все-таки осмелюсь высказать мнение, что каждое сильное психическое впечатление с той поры оставляет в нашей душе словно семя, которое прорастает вместе с развитием наших духовных способностей, и таким образом все боли и все радости тех предрассветных часов живут дальше у нас: это те сладкие, мощные голоса дорогих нам людей, которые кажутся нам, когда они будят нас, услышанными во сне и которые на самом деле все еще звучат в наших груди. Однако я знаю, на что намекает мастер. Он имеет в помине не что иное, как приключение с моей покойной тетей. Он ту приключение отрицает, а я, чтобы досадить ему, расскажу ее именно тебе, тайный советнику, если ты пообещаешь не ставить мне в вину мою немного чрезмерную дитинячу чувствительность. То, что я тебе говорил о гороховую похлебку и лютняра...

- Ох, молчи уже, - перебил капельмейстера тайный советник, - молчи уже, теперь я хорошо вижу, что ты хочешь напустить на меня тумана вопреки всем добрым обычаям.

- Нисколько! - воскликнул Крейслер. - Нисколько, сердце мое! Но я все-таки должен начать с лютняра, потому что рассказ о нем - самый естественный переход к лютне, райские звуки которой навевали на ребенка сладкие сны. Младшая сестра моей матери виртуозно играла на этом инструменте, запхнутому в наши времена до музыкальных кладовых. Солидные люди, умевшие писать, считать и разбирались еще кое на чем, проливали в моем присутствии слезы, вспоминая, как прекрасно фала на лютне покойная мамзель Зофи. Разве можно обвинять меня, жаждущей ребенку, то, что я, совершенно беспомощный, еще не способен обнаружить свое сознание в слове, жадно пил волшебную [374] тоску удивительных звуков, которую лютнярка выливала из глубины своей души! А то лютнист, что играл над моей колыбелью, был учителем покойницы. То был приземистый, косолапый человечек, и звался он месье Туртель. Он носил очень опрятный белый парик с широким каптурцем на затылке и красный плащ. Я все это говорю лишь для того, чтобы доказать, как четко вижу перед собой образы из тех времен, и чтобы ни у мастера Абрагама, ни у кого другого не возникло сомнение, когда я твердитиму, что хорошо помню, как маленькой, еще даже не трехлетним ребенком сидел на коленях у молодой девушки, ласковые глаза которой освещали мою душу, и до сих пор слышу ее милый голос, слышу, как она говорит со мной, как поет мне, что и до сих пор не забыл, какой любовью и нежностью к той волшебной существа пылало мое сердце. Это и была тетя Зофи, которую в семье называли странноватым ласкательным названием Фюсхен. Однажды тети Фюсхен где-то не стало, и я целый день проплакал за ней. Тогда няня взяла меня на руки и понесла в комнату, где на постели лежала тетя, но какой-то пожилой мужчина, сидевший возле нее, быстро вскочил со стула и вывел нас оттуда, строго нагримавши на няню. Вскоре после того меня одели, укутали в теплые платки и отнесли в совсем другой дом к другим людям, которые начали уверять меня, что все они также мои дяди и тети, тетя Фюсхен очень больна и что если бы я остался в ней, то и сам заболел бы. Прошло несколько недель, и меня вернули туда, где я жил раньше. Я плакал, кричал, что хочу к тети Фюсхен. Оказавшись наконец в ее комнате, я подріботів к кровати, на которой когда-то лежала больная, и раздвинул занавески. Кровать была пуста, и некое лицо, опять-таки моя тетя, сказала сквозь слезы: «Ты уже не найдешь ее, Йоганнесе, она умерла и лежит в земле».

Я хорошо знаю, что не мог тогда понять значение этих слов, но и до сих пор, вспоминая ту минуту, вздрагиваю от неописуемого чувства, которое меня охватило. Сама смерть сдавила меня своим ледяным панцирем, ее ужас прошел в мою душу и поморозил все радости первых детских лет. Не помню, что я делал дальше, и, видимо, так и не вспомнил бы, но мне часто рассказывали, что я медленно опустил занавески, молча, неподвижно постоял несколько минут, а тогда, будто углублен в самого себя, размышляя о том, что мне только что сказали, сел на маленький бамбуковый стульчик, который попался мне под руку. Рассказывали еще, что в том тихом грусти ребенка, вообще склонной к бурных проявлений своих чувств, было [375] что-то ужасно трогательное и что родственники даже боялись, не будет ли это вредным последствиям для моего духовного развития, ибо я несколько недель был в таком состоянии - не плакал, не смеялся, ни во что не играл, не отвечал на ласковые слова, ничего не замечал вокруг себя.

в тот момент мастер Абрагам взял в руки причудливо изрезанный вдоль и поперек лист бумаги, поднес его к свече, и на стене отразился целый хор монахинь, что играли на каких-то странных инструментах.

- Ого! - воскликнул Крейслер, увидев отлично скомпонованную группу святых сестер.- Ого! Я хорошо знаю, мастер, что вы хотите мне напомнить. Но и дальше нагло настаиваю на том, что вы меня тогда зря ругали и называли упрямым, неразумным мальчишкой, который дисонансовим голосом своей глупости мог сбить с тона и такта певиц и музыканток целого монастыря. Разве в то время, когда вы повезли меня в монастырь святой Клариссы за двадцать или тридцать миль от моего родного города, чтобы я впервые послушал настоящую католическую церковную музыку, разве тогда, говорю, я не имел права на любые, даже самые дерзкие шалости? Когда же и шалить, как не в таком возрасте! И разве не прекрасно, что, несмотря на все это, давно усыпленное горе трехлетнего ребенка проснулось с новой силой и породило шквал, который наполнил мою грудь сокрушительным восторгом и мучительной тоской? Разве я не имел права говорить и, несмотря на все уговоры, упрямо уверять, что на том удивительном инструменте, который называется trompette marine(1), играла тетя Фюсхен, а не кто-то другой, хотя она давно умерла? Почему вы не дали мне пробраться на хоры, где я наверняка нашел бы тетку в ее любимом зеленом платье с розовыми бантами? - На этом слове Крейслер уставился в стену и повел дальше взволнованным, дрожащим голосом: - Действительно, вон она, тетя Фюсхен, выше всех монахинь, потому что стала на стульчик, чтобы лучше было держать тяжелый инструмент!

(1) Морской сурьмой (франц.).

Но тайный советник подошел к нему, заслонив отпечаток на стене, взял его за плечи и сказал:

- Таки было бы лучше, Йоганнесе, когда бы ты не поддавался своим причудливым фантазиям и не торочив об инструментах, которых вообще не существует в природе, ибо я никогда не слышал о trompette marine!

- О, - засмеялся мастер Абрагам и бросил на стол лист, от чего весь женский монастырь вместе с призрачной [376] тети Фюсхен и ее инструментом исчез, - о уважаемый тайный советник, господин капельмейстер и сегодня, как всегда, не фантазер и химерник, каким многие хотели бы его выставить, а розважний, спокойный человек. Разве не могла лютнярка после своей смерти успешно освоить необычный инструмент, который, видимо, вы еще и сейчас, к своему удивлению, нашли бы кое-где в женских монастырях? Как, неужели trompette marine не существует в природе? Ану гляньте, пожалуйста, на этот лозунг в Кохів «Музыкальный словарь», вы имеете его в своей библиотеке!

Тайный советник тотчас же открыл словарь и прочитал:

- «Этот старинный, очень простой смычковый инструмент состоит из трех тоненьких дощечек по семь футов длиной и внизу, где инструмент опирается на пол, от шести до семи дюймов в ширину, а наверху - лишь два дюйма; те дощечки склеены в виде треугольника, и весь корпус постепенно сужается кверху, где к нему пристроены колышки. Одна из тех трех дощечек правит за деку, на которой сделано несколько резонансных отверстий и надетая единственная, довольно грубая жилова струна. Во время игры инструмент ставят наискосок перед собой и опираются грудью на его верхнюю часть. Большим пальцем левой руки игрок затрагивает струны в разных местах, в зависимости от того, какой высоты ему нужен звук, но очень легонько, где-то так, как при флейтіно или флажолетах на скрипке, а в правой руке держит смычок и водит им по струне. Своеобразный звук этого инструмента, похожий на приглушенный звук трубы, образуется благодаря особой подставке, на которой внизу, на резонансной деке, лежит струна. И подставка немного напоминает башмачок, спереди совсем низенький и тонкий, а сзади выше и толще. На задней части его и лежит струна; круги по ней водят смычком, она своим колебанием движет то вверх, то вниз переднюю, более легкую часть подставки на резонансной деке, от чего и образуется гудение, похожее на приглушенный звук трубы».

У тайного советника заблестели глаза.

- Сделайте мне такой инструмент! - воскликнул он. - Сделайте мне такой инструмент, мастер Абрагаме, и я заброшу в угол свою скрипчину, не прикоснусь больше к евфона, а буду удивлять двор и весь город, играя чудеснейшие песни на trompette marine!

- Сделаю, - ответил мастер Абрагам, - и пусть до вас, дорогой тайный советнику, прилине дух тети Фюсхен в платье из зеленой тафты и вдохновляет вас на игру! [377]

Тайный советник восторженно обнял мастера, однако Крейслер развел их и почти сердито сказал:

- Э, да вы, вижу, не меньше шалуны, чем я был когда-то, да еще и безжалостные к тому, кого, если верить вашим словам, любите! Довольно уже и того, что вы, подробно обрисовав инструмент, звуки которого когда-то так тронули мою душу, будто вылили на меня ведро холодной воды, поэтому ни слова больше о лютнярку! Ну что же! Ты хотел, тайный советнику, чтобы я рассказал тебе о своей молодости, а мастер как раз еще и вырезал группу силуэтов, которые подходят к некоторым событиям с той поры, поэтому должен роскошное издание материалов к моей биографии, украшенное великолепными гравюрами. И когда ты читал лозунг из Коха, я вспомнил его коллегу, лексикографа Гербера, и сам себе казался трупом, возложенной на секционный стол, готовым к биографическому вскрытия. Прозектор мог бы сказать: «Не удивительно, что в теле этого юноши тысячами жил и жилочок течет сама только музыкальная кровь, потому что такое бывало со многими его кровными родственниками, поэтому он и родственник им по крови». Потому я хочу сказать, что большинство моих теток и дядек - а их, как мастер Абрагам знает и как ты сам только что узнал, у меня было немало, - играли, да еще и преимущественно на таких инструментах, что уже тогда случались очень редко, а теперь уже почти совсем исчезли, так что я только во сне еще слышу те благозвучные концерты, которыми в десять-одиннадцать лет утешался наяву. Может, именно поэтому мой музыкальный талант уже в зародыше набрал направлении особого инструментовки, что его кое-кто отрицает как слишком фантастическое. Если ты, тайный советнику, можешь сдержать слезы, слушая прекрасную игру на старинном инструменте віольдамурі, то поблагодари создателя за свою крепкую конституцию, ибо я обливался слезами, как на нем играл кавалер Эссер, а еще раньше просто заходился плачем, когда на віольдамурі играл для меня высокий представительный мужчина, которому очень подходило духовное одеяние и, опять же, был моим дядей. И игра другого моего родственника на віольдагамбі тоже была очень приятная и благозвучная, хотя тот дядя, который меня воспитывал или, лучше сказать, совсем не воспитывал и который с варварской виртуозностью бил по клавишам спінета, справедливо упрекал его, что он сбивается с такта. Этого беднягу вся моя семья начала изрядно помыкавшись, когда узнала, что он под звуки сарабанди весело протанцевал менуэт a la Pompadour(1). Я вообще [378] мог бы вам многое рассказать о музыкальные развлечения моей семьи, что порой бывали очень своеобразными, но мне пришлось бы вспомнить немало забавных подробностей, из которых вы смеялись бы, а выставлять на смех своих дорогих родственников мне не позволяет respectus parentalae(2).

(1) В стиле Помпадур (франц.).

(2) Уважение к родственникам (лат.).

- Йоганнесе, - сказал тайный советник, - Йоганнесе! Ты сегодня такой добродушный, что не разгневаешься на меня, когда я отвечу в твоей душе струну, которая, может, причинит тебе боли. Ты всегда говоришь о дядек, теток и никогда не вспоминаешь про отца и мать!

- О, дружище, - ответил Крейслер, и в голосе его забриніло глубокое волнение, - о друг, именно сегодня я вспомнил... но нет, хватит уже воспоминаний и мечтаний, не буду возвращаться до той минуты, что пробудила во мне сегодня всю ту боль моих ранних лет, который я тогда пережил, но так и не понял. И потом понял мою душу покой, похожий на глубокий покой принишклого леса, когда утихнет буря. Так, мастер, ваша правда, я стоял под яблоней и слушал пророческий голос грома, замирал вдали! А ты, тайный советнику, сможешь ярче представить себе то глухое отупение, в котором я, видимо, находился несколько лет после потери тети Фюсхен, когда я скажу тебе, что смерть матери вскоре после того не произвела на меня особого впечатления. Ну, а о том, почему отец отдал или, скорее, вынужден был отдать меня на воспитание брату моей матери, я не буду рассказывать, - такие истории ты найдешь в любом зачитанном романе из семейной жизни или в первой попавшейся комедии Іфланда о семейные дрязги. Достаточно будет сказать тебе одно: все мое детство и почти вся молодость прошли в печальной однообразия, видимо, именно потому, что я не имел родителей. Даже плохой отец, по-моему, все-таки много лучше хорошего воспитателя, и у меня аж мороз идет по спине, когда я вижу, как родители с безразличия и слабоумия своего отрывают от себя детей и отдают их в разные воспитательные учреждения, где тех бедолаг кроят всех на одну мерку, несмотря на их индивидуальные черты, - ведь никто, кроме родителей, тех черт как следует не знает.

Что же до самого воспитания, то никто в мире не удивится, что я остался невоспитанным, потому что дяде было до меня байдужісінько, он просто отдал меня на растерзание учителям, которые приходили к нам сами: я не ходил в школу и не знался ни с кем из своих ровесников, чтобы не нарушать покоя в [379] доме, где жил мой неженатый дядя вдвоем со своим старым мрачным слугой. Я помню только три случая, когда мой невозмутимый, почти до тупоумства равнодушен дядя поступил лаконичный воспитательный акт - дал мне пощечину, значит, я действительно за годы своего детства получил три пощечины. Поскольку я уже так разболтался, то мог бы подать тебе, тайный советнику, историю тех трех пощечин в виде эдакого романтического триптиха, но я возьму только среднюю часть с него, потому что знаю, что тебе больше всего хочется узнать мои музыкальные студии, поэтому тебя не оставит равнодушным мой рассказ о том, как я сочинял свое первое музыкальное произведение.

Дядя имел большую библиотеку и позволял мне рыться в ней сколько угодно и читать, что моя душа пожелает; там я и наткнулся раз на «Исповедь» Руссо в немецком переводе. Я одним духом проглотил ту книгу, написанную совсем не для двенадцатилетнего парня, - она могла посеять в моей душе семя, из которого потом сошло бы немало зла. И одна из описанных там событий, порой весьма сомнительных и рискованных, так захватила и пленила меня, что я забыл про все остальное. А именно: словно электрический удар, поразивший меня рассказ о том, как малый Руссо, движимый могучим духом музыки, что проснулся в его душе, но не имея никаких знаний по гармонии и контрапункту, а также никаких практических пособий, решил скомпоновать оперу, как он задвинул занавески над кроватью и бросился в постель, чтобы вполне отдаться вдохновенной власти своего воображения, как в голове у него появился произведение, словно чудесный сон. Ни днем ни ночью не покидала меня мысль про этот случай, когда, как мне казалось, на малого Руссо сошла наивысшая благодать. Время я уже чувствовал себя причастным к той благодати, а значит, только от моей твердой решения зависело, я здіймусь к тому раю, ибо меня так же окрилював дух музыки.

Одно слово, я положил себе сделать так, как тот, кого я взял за пример. Поэтому одного ветреного осеннего вечера, когда дядя, вопреки своим привычкам, где ушел из дома, я сразу же задвинул занавески и бросился на дядюшкиной постель, чтобы, как Руссо, воспринять душой ожидаемую оперу. И хоть как основательно я приготувавсь, как ни старался приманить творческий дух, он упрямо, упорно обходил меня. Я ждал чудесных мелодий, а в ушах звенела древняя, плаксива, никчемная песенка: «Любил я лишь Исмену, Исмена - лишь меня». Она никак не бросала меня, хоть я отчаянно прогонял ее от себя. [380]

«Сейчас прозвучит величественный хор жрецов «С вершин Олимпа», - сказал я себе, и «Любил я лишь Исмену» и дальше настойчиво звучал в моих ушах, пока я крепко заснул.

Разбудили меня громкие голоса. Невыносимый запах лез в нос, забивал дух. Комната была полна густого дыма, а в том дыма стоял дядя, затаптывала охваченную пламенем гардину, которой была завешена одежный шкаф, и выкрикивал: «Воды, скорее воды!» Наконец старый слуга принес целое ведро воды, вылил на пол, и огонь погас. Дым медленно выходил в окно. «Где и жаль?» - спросил дядя, светя по углам. Я хорошо знал, какой вред он имеет в уме, и притих в постели. Наконец дядя подошел к кровати и согнал меня оттуда, сердито восклицая: «Ну-ка, вылезай немедленно! Этот озорник спалит мне дом!» На его расспросы я спокойно ответил, что хотел так же, как малый Руссо, если верить его «Исповеди», скомпоновать в постели opera seria(1) и совсем не знаю, от чего произошел пожар. «Руссо? Скомпоновать opera seria?.. - удивленно повторил за мной дядя, а потом рявкнул: - Болван!» - и дал мне хорошую пощечину, что я его записал как второй в своей жизни. Скам'янівши с испуга, я стоял, не способен вымолвить и слова, и в тот момент, словно эхо пощечины, в ушах у меня четко прозвучало: «Любил я лишь Исмену» и т. д. и т. д. С тех пор мне спротивилась и песня, и любое компоновки.

(1) Почтенную оперу (итал.).

- А как же действительно произошел пожар? - спросил тайный советник.

- Еще, - ответил Крейслер, - еще и до сих пор я не могу понять, каким образом занялась и гардина, а вместе с ней и замечательный дядь халат и три или четыре превосходно накрученные тупеї, что с них дядя натягивал свою парик. Мне потом все время казалось, что я получил пощечину не за пожар, который произошел не по моей вине, а за попытку скомпоновать оперу. Это было странно, потому что дядя строго приказывал мне осваивать музыку, хотя мой учитель, разочарованный моим внезапным нежеланием в нее, считал меня вполне немузикальним. До всего же остального, что я учил или не учил, дядя был совершенно равнодушен. Поскольку он часто выражал свое большое недовольство тем, что меня так трудно заставить к музыке, можно было подумать, что он очень обрадуется, как через несколько лет во Мне мощно отзовется музыкальный талант, затмив все остальные мои способности и предпочтения, - отнюдь! Дядя только едва [381] улыбался, заметив, что я вскоре начал довольно искусно играть на нескольких инструментах и даже компоновать небольшие вещи на радость своим учителям и знатокам. Да, он только чуть улыбался и говорил с хитрой миной, когда меня хвалили перед ним: «Да, мой племянник с химерами!»

- Когда так, - сказал тайный советник, - когда так, то мне совсем непонятно, почему дядя не дал воли твоим наклонностям, а принудил тебя избрать другой жизненный путь. Потому что, насколько мне известно, ты не так давно стал капельмейстером.

- И не очень много успел, - засмеялся мастер Абрагам и, направив на стену отпечаток небольшого человечка странного телосложения, повел дальше: - Но теперь я должен вступиться за симпатичного дядю, которого непутевый племянник называл дядей Вороной, потому что тот не подписывался полным своим именем Готфрид Венцель, а лишь инициалами Г. В.; да, теперь я должен вступиться за него и заверить весь белый свет, что когда капельмейстер Иоганнес Крейслер взялся стать советником посольства и мучить себя делами, которые полностью противоречат его натуре, то дядя Гава как раз меньше всего виноват в этом.

- О, молчите, - сказал Крейслер, - о, молчите об этом, мастер, и заберите со стены моего дяди, потому что хоть он и действительно имеет забавный вид, мне не хотелось бы сегодня смеяться со старого, давно уже покоится в могиле!

- Вы сегодня чувствительны и доброзвичайні сверх всякой меры, - возразил мастер.

Однако Крейслер будто не расслышал его слов и сказал, обращаясь к тайному советнику:

- Ты еще пожалеешь, что подбил меня на эту беседу, потому что, видимо, надеешься услышать что-то особенное, а я тебе могу рассказать только обычные вещи, которые случаются в жизни на каждом шагу.

Итак, могу с уверенностью сказать, что не по принуждению воспитателей и не по какой-то прихоти судьбы я сошел со своего пути и оказался там, куда не хотел попасть, - на это толкнул меня естественный ход событий. Ты, наверное, замечал, что в каждой семье есть человек, который, благодаря особому таланту или просто счастливому стечению обстоятельств, поднялась на определенную высоту; словно славный герой, вздымается она над толпой своих любимых родственников, которые покорно смотрят на нее снизу вверх, и властным голосом провозглашает сентенции, что не подлежат обжалованию. В таком положении находился младший брат моего дяди, что выпорхнул из музыкального семейного гнезда [382] и стал в столице тайным советником посольства, довольно значительным лицом в окружении князя. Его карьера вызвала в семье удивление и восторг, что не меншали со временем. Имя советника посольства произносили гордо и торжественно, а когда кто-то говорил: «Тайный советник посольства написал то или то» или «Тайный советник посольства высказался так или так» - все слушали с святобливою уважением. Поэтому я с детства привык смотреть на дядю из столицы как на человека, достигла высшей цели всех и каждого, и, конечно, считал, что мне не остается ничего другого, как пойти по его стопам. Портрет вельможного дяди висел в парадной комнате, и мне больше всего в мире хотелось быть зачесанными и одетым так, как он на картине. Мой воспитатель удовлетворил мое желание, и, видимо, я, десятилетний парень, действительно был волшебный вид в высоченном накрученій парике, с маленьким круглым каптурцем на затылке, в светло-зеленом фраке с узеньким серебряным шитьем, в шелковых чулках и с маленькой шпагой. Когда я подрос, это детское стремление еще усилилось, и, чтобы вернуть меня к самому скучному науки, достаточно было сказать, что изучать ее нужно, когда я хочу стать, как дядя, советником посольства. Что искусство, которым была переполнена моя душа, может стать самым большим моим стремлением, единой, истинной целью моей жизни, мне и в голову не приходило, тем более, что я слышал только одну оценку музыке, живописові, поэзии: все это, мол, очень приятные вещи, они могут развлечь, развеселить душу, да и только. Благодаря полученным знаниям и поддержке дяди в столице я быстро, нигде не встречая никакой преграды преодолевал путь, который до определенной степени сам выбрал, и не было даже свободной минуты, чтобы оглянуться вокруг и увидеть, что тот путь ведет не туда, куда я хотел попасть. Цель была достигнута, и вернуться назад я уже не мог, когда однажды, совершенно неожиданно для меня искусство, которое я предал, начало метатись на мне, когда мысль о змарноване жизнь наполнила меня безутешной тоской, когда я увидел себя в кандалах, которые, казалось мне, нечего сломать!

- Прекрасная, - воскликнул тайный советник, - прекрасная катастрофа, что освободила тебя из оков и вернула к жизни!

- Не говори так, - возразил Крейслер, - слишком поздно пришло освобождение. Я похож на того узника, который так отвык от человеческой суеты и дневного света, что, когда его наконец освободили, был уже не способен радоваться золотой волей и захотел обратно в тюрьму. [383]

- Это просто одна из ваших путанных идей, Йоганнесе, которыми вы мучаете себя и других! - вмешался мастер Абра-гам. - Хватит вам! Хватит! Судьба всегда была благосклонна к вам, а вы никак не можете удержаться на широкой дороге, а все збиваєтесь на пути, то это только ваша вина, больше ничья. Но согласна с вами, что ваша путеводная звезда очень способствовала вам в детстве, и

Книга: Эрнст Теодор Амадей Гофман Жизненная философия кота Мура вместе с отрывками из биографии капельмейстера Иоганнеса Крейслера, случайно найденными среди листов макулатуры Перевод Евгения Поповича

СОДЕРЖАНИЕ

1. Эрнст Теодор Амадей Гофман Жизненная философия кота Мура вместе с отрывками из биографии капельмейстера Иоганнеса Крейслера, случайно найденными среди листов макулатуры Перевод Евгения Поповича
2. ВСТУПИТЕЛЬНОЕ СЛОВО АВТОРА, НЕ ПРЕДНАЗНАЧЕННОЕ ДЛЯ ПЕЧАТИ Спокойно...
3. Раздел второй ЮНОША ПОЗНАЕТ ЖИЗНЬ. БЫВАЛ И Я В АРКАДИИ (М....
4. ТОМ ВТОРОЙ Раздел третий МЕСЯЦЫ...
5. Раздел четвертый ПОЛЕЗНЫЕ ПОСЛЕДСТВИЯ ВЫСШЕЙ КУЛЬТУРЫ. МЕСЯЦА...
6. ДОПИСКА ИЗДАТЕЛЯ в Конце второго тома издатель вынужден...

предыдущая