lybs.ru
Память, как и женщина, изменяет именно тогда, когда на нее больше полагаешься. / Евгений Дударь




Книга: Эрнст Теодор Амадей Гофман Жизненная философия кота Мура вместе с отрывками из биографии капельмейстера Иоганнеса Крейслера, случайно найденными среди листов макулатуры Перевод Евгения Поповича


Раздел второй ЮНОША ПОЗНАЕТ ЖИЗНЬ. БЫВАЛ И Я В АРКАДИИ

(М. п. д.) - Было бы довольно нелепо, но и необыкновенно интересно, - сказал как-то сам себе хозяин, - когда бы этот серый хитрец под грубой действительно имел тот талант, который ему хочет приписать профессор. Гм! Может, я должен был бы с него большую выгоду, чем из своей Невидимой девушки. Я посадил бы его в клетку, пусть бы показывал людям свое умение, за что они охотно и щедро платили бы. Ведь ученый кот произвел бы куда большее впечатление за развитого не на свой возраст парня, которого мучают всевозможными упражнениями. К тому же я бы сэкономил на писцу. Надо лучше присмотреться к этому шельми!

Услышав коварные слова хозяина, я сразу вспомнил предостережение своей незабвенной мамочке Мины и, стараясь ничем не обнаружить, что понял их, твердо положил себе в дальнейшем пристально скрывать свою образованность. Отныне я читал и писал только ночью, не раз благодаря ласковой судьбе за то, что она дала моему зневаженому родовые много преимуществ над двуногими существами, которые невесть почему величают себя венцом природы. В частности, могу заверить, что, учась, я ничуть не зависел ни от свічкарів, ни от фабрикантов масла, потому что фосфор в моих глазах ярко светит и самой темной ночи. Определенное и другое - моим произведениям не забросят того, что забросали одном древнем писателю, а именно: что творения его духа попахивают ламповой елеем.

Но, глубоко убежден, что природа одарила меня многими замечательными преимуществами, я, однако, должен признать, что в этом мире все немного несовершенное, и несовершенство, опять же, зшіежить друг от друга. Не буду говорить про наши плотские наклонности, которые врачи зовут неестественными, хотя мне они кажутся вполне естественными, скажу лишь, что в нашей психике и зависимость проявляется очень четко. [384]

а Ведь испокон веков известно, что наш лет сдерживают свинцовые гири, о которых мы не знаем, что они собой представляют, откуда берутся и кто их нам цепляет.

Да, пожалуй, я сделаю лучше и справедливее, если скажу, что все зло происходит от дурного примера и что несовершенство нашей природы заключается только в том, что мы вынуждены следовать его. А еще я убежден, что человеческий род, собственно, на то и существует, чтобы подавать тот плохой пример.

Разве ты, милый юноша кошачьего рода, что читаешь эти строки, никогда в своей жизни не находился в таком состоянии, тебе самому непонятному, за который тебя товарищи тяжело порочили или даже и очень больно кусали? Ты становился ленивый, раздражительный, наглый, прожорливый, ни в чем не находил удовольствия, вечно оказывался там, где не должен был быть, всем мешал, одно слово, делался отъявленным сорванцом! Втішся же, о коте! Не твоя собственная, удельный природа привела тебя к такому состоянию, нет, ты этим лишь отдавал дань принципиальные, который распоряжается нами, и себе следуя дурной пример людей, которые ввели это переходное состояние. Втішся, о коте, ведь и мне повелось не лучше!

Бывало, в разгар ночного труда меня врасплох опадала какая-то неприязнь, словно от пресыщения нестравною едой, и я засыпал, свернувшись клубочком, на той самой книге, которую читал, на том самом рукописи, который писал. Эта неприязнь и вялость все увеличивалась и в конце я совсем потерял желание писать, читать, прыгать, бегать, разговаривать с приятелями в подвале или на крыше. Зато мне ужасно хотелось делать все то, что хозяину и моим друзьям никогда не было по вкусу, чем я всегда производил им неприятность. Насчет хозяина, то долгое время он только прогонял меня, когда я усаживался там, где ему не нравилось, пока наконец вынужден был немного набить меня. Например, я прыгнул на его письменный стол и до тех пор метляв хвостом, пока попал кончиком его в большую чернильницу и начал выводить ним на полу и на диване замечательные рисунки. Хозяин, который, видимо, не разбирался в таком жанре искусства, разозлился. Я бросился во двор, но там мне повелось Еще хуже. Большой кот, что самим своим видом вызывал уважение, уже давно выражал недовольство моим поведением, а теперь, когда я довольно неуклюже попытался стащить у него из-под носа лакомый кусочек, который он настроился съесть, он без лишних церемоний надавал мне таких [385] пощечин в обе щеки, совершенно ошеломил меня, и из ушей у меня потекла кровь. Если я не ошибаюсь, то этот представительный господин был моим дядей, потому что чертами лица он походил на Мину и сходство их усов также бросалась в глаза. Одно слово, я признаю, что вел себя тогда невежливо, даже мой хозяин говорил: «Просто не знаю, Муре, что с тобой творится, не иначе, как для тебя наступила пора, когда надо перебеситься!» Хозяин не ошибался, у меня началась ужасная, роковая переходная пора, которую, по плохим человеческим примером, я должен был пережить и какую, о чем уже говорилось, люди ввели, вроде бы исходя из глубочайших законов своей природы. Они говорят, что это та пора, когда «надо перебеситься», хотя многие из них бесятся целую жизнь. У нас же, в котов, эта пора длится только несколько недель, а сам я покончил с ней внезапно, мощным толчком, который чуть не стоил мне одной лапы и нескольких ребер. Собственно, я стремглав выскочил из тех досадных недель неистовства и буйства.

Не могу не рассказать, как это произошло.

Во дворе дома, где жил мой хозяин, стояла какая-то машина на четырех колесах и с роскошным покрытием внутри; потом я узнал, что то была английская карета. Разумеется, в тогдашнем моем состоянии меня мигом охватило желание вскарабкаться на ту машину, а потом и залезть в нее, что я благополучно и сделал, хоть и с большим усилием. Подушки внутри были такие мягкие, такие манящие, что с тех пор я целые часы пролежував там, сладко подремывая.

Однажды внезапный толчок, а дальше скрип, лязг, шум и невнятный гомон разбудили меня именно тогда, когда я видел во сне великолепные видива - жаркое из зайца и другие лакомства. Кто способен описать мой ужас, когда я понял, что машина, устрашающе рыча, куда-то катится, подбрасывая меня на подушках! Мой страх, нарастая, превратился в отчаяние, я решился на отчаянный прыжок и метнулся из машины, сопровождаемый насмешливым хохотом адских демонов и их жутким криком: «Кот, кот! Лови его, лови!» Вслед мне летели камни, а я, не помня себя от испуга, мчался, как сумасшедший, пока наконец попал в какое-то темное своды и бессильно притих там.

какое-то время мне показалось, будто надо мной кто-то ходит, и по тому, как звучали и походка, я понял, потому что уже имел в этом определенный опыт, что, видимо, оказался под лестницей. Так оно и было. [386]

Когда я вылез на улицу - о небо! - передо мной во все стороны, сколько глаз хватало, разбегались улицы, а ними двигались люди, из которых я никого не знал. К тому же вокруг тарахтели кареты, громко лаяли собаки, а потом случилось еще хуже: целую улицу заполнил, сверкая на солнце оружием, большая группа людей и рядом со мной вдруг кто-то устрашающе загупав в огромный барабан. Я невольно подпрыгнул на три локтя вверх и, конечно же, весь похолодел от страха. Потому что теперь я увидел, что оказался в том мире, который до сих пор только наблюдал издалека, со своей крыши, порой с тоской и с интересом. Так, теперь я, неопытный новичок, стоял в самом средоточии того мира. Я вежливо и робко пошел по улице, держась у самых стен, и наконец встретил нескольких ребят своего рода. Я остановился и попытался завести с ними разговор, и они ограничились только тем, что глипнули на меня своими палящими глазами и побежали дальше. «Малодушный молодежь, - подумал я, - ты не знаешь, кто попался тебе на пути! Так великие души ходят по миру неузнанные и незамеченные. Такова судьба каждого мудреца на нашей грешной земле!» Рассчитывая на большее внимание со стороны людей, я прыгнул на примурок погреба и несколько раз весело, как мне казалось, призывно мяукнул, но все шли мимо меня холодно, невозмутимо, даже не взглянув в мою сторону. Наконец я заметил смазливого мальчика с белокурыми кудрями, ласково смотрел на меня. Он хлопнул пальцами и позвал: «Кис, кис!»

«Прекрасная душа, ты меня понимаешь», - подумал я, соскочил наземь и, приветливо замуркотівши, приблизился к мальчику. Он начал меня гладить, и когда мне уже показалось, что можно полностью отдаться той приязній существу, мальчик так ущипнул меня за хвост, что я завизжал с невыносимой боли. Именно это, пожалуй, больше всего понравилось коварному злоумышленнику, потому что он захохотал, придержал меня и попытался еще раз выкинуть свой адский шутку. Тогда меня охватила безумная ярость, В голове мелькнула мысль о мести, и я впился когтями ему в руки и в лицо так глубоко, что ресниц вскрикнул и выпустил меня. Но в тот момент я услышал возгласы: «Тирсе, Карту-ше, гуджі его, гуджі!» И за мной, громко рыча, помчались двое собак. Я бежал изо всех сил, а они наседали мне на пятки. Спасения не было. Ослепленный страхом, я заскочил в ближайшее окно на нижнем этаже. Задзеленчали стекла, и два вазоны с подоконника с грохотом попадали вниз в небольшую комнату. Женщина, что работала, сидя за столом, испуганно [387] вскочила с места, крикнула: «Ах ты, мерзкий плюгавцю!» - схватила палку и подошла ко мне. Но мои глаза, что пылали гневом, вистромлені когти и отчаянный нявкіт остановили ее. И, как в известной трагедии, поднятая для удара палка словно застыла в воздухе, а злоумышленница, воплощение ярости, замерла, збайдужівши в собственных намерений! В тот момент дверь открылась, и я, молниеносно решившись, шаснув среди мужей ног и счастливо вырвался из дома на улицу.

Совершенно измотанный и обессиленный, я наконец добрался до уединенной местности, где можно было немного отдохнуть. Но меня начал мучить голод, и я теперь с глубоким сожалением вспомнил о добром мастера Абрагама, с которым меня разлучила жестокая судьба. Как же его снова найти? Я тоскливо оглянулся вокруг и, не увидев никакой возможности отыскать дорогу домой, залился неутешительными слезами.

И все же мне вновь сверкнула лучик надежды, когда я заметил на углу улицы молодую, приветливую девушку, что сидела возле небольшого столика, заложенного аппетитными колбасками и хлебом. Я медленно двинулся к ней. Она улыбалась мне навстречу, и, чтобы показать ей свою воспитанность и галантность, я выгнул спину высокой, изящной дугой. Теперь девушка засмеялась вслух. «Наконец я нашел благородную душу и сочувствующее сердце! О небо, какие это лекарства на мои израненные грудь!» - так я себе думал, доставая со столика одну колбаску. Но вдруг девушка завопила, и если бы то полено, что она швырнула, было в меня попало, то мне уже никогда не пришлось бы лакомиться ни той колбаской, которую я взял, веря в благосклонность и человечность девушки, ни какой другой. Я натужив последние, силы и удрал от злодейки, что гналась за мной. Мне удалось бежать, и в конце я нашел место, где спокойно съел ту колбаску.

После скромного обеда мне стало веселее на душе, а поскольку еще и солнце хорошо пригревало на мой мех, я почувствовал, что на этой земле все-таки неплохо жить. И когда потом наступила холодная влажная ночь, а я не нашел себе такой мягкой постели, как имел в своего доброго хозяина, когда я второго утра проснулся закляклий с холода и мне вновь начал донимать голод, меня овладел грусть, что граничило с отчаянием.

- Вот это и есть тот мир, - так я вслух изливал свое сожаление, - это и есть тот мир, к которому ты стремился со своего родного крыши? Мир, где ты надеялся найти добродетель, мудрость и высокую нравственность? О, эти черствые варвары! В чем заключается [388] их сила, как не в штурханах? В чем их ум, как не в кпинах и издевательстве? В чем заключаются все их поступки, как не в завистливому преследовании чувствительных душ? В прочь, прочь из этого мира, полного лицемерия и лжи! Прими меня в свои прохладные объятия, милый, родной погреба! В чердак, а грубо, о моя милая самотносте, к тебе несется мое изболевшееся сердце!

На уме у меня было только мое горе, мое безнадежное положение. Я закрыл глаза и безутешно заплакал.

И вдруг до моих ушей донесся знакомый голос:

- Муре, Муре, дорогой друг, как ты здесь оказался? Что с тобой случилось?

Я открыл глаза - передо мной стоял юный Понто.

как тяжело оскорбил меня Понто, его неожиданное появление меня очень обрадовало. Я забыл о несправедливости, полученная от него, и рассказал ему, какая со мной случилась неприятность. Обливаясь слезами, я обрисовал свое унылое, беспомощное положение и закончил тем, что я смертельно голоден.

Но Понто, вместо посочувствовать мне, как я надеялся, весело захохотал.

- Ну, и ты не заплішений дурак, дорогой Муре? - молвил он. - Сначала ты садишься в карету, в которую тебя никто не просит, тогда засыпаешь, пугаешься, когда и карета трогается, выскакиваешь из нее на людную улицу, бесконечно удивляешься, что тебя дальше, чем за свои двери, почти не висовував носа, никто там не знает, что через твои нелепые выходки тебе везде перепадает, а ко всему ты еще и оказываешься таким бевзем, что не можешь найти дороги к своему хозяину. Видишь, друг мой Муре, ты всегда хвастался своими знаниями, своей образованностью, всегда гнул передо мной нос, а теперь вот сидишь здесь сир, неутешительный, и всех блестящих стоимостей твоего ума не хватает, чтобы научить тебя, как успокоить свой голод и как отыскать хозяина. И когда тот, на кого ты смотрел свысока, теперь не поможет тебе, ты в конце умрешь жалкой смертью, и ни одна живая душа не вспомнит твоей учености, твоего таланта и ни один из тех поэтов, которых ты считал своими приятелями, не поставит камня с дружественным «Hic jacet» (1) на то место, где ты погибнешь только со своей непредусмотрительности. Теперь ты понимаешь, что я также погасав по школе и не хуже кого-то другого могу влепить в свою речь крошку латыни. Но ты голодный, сердего, и в первую очередь надо тебя накормить. Ходи со мной. [389]

(1) Здесь покоится (лат.).

Юный Понто вприпрыжку побежал впереди, а я уныло поплелся за ним, совершенно подавленный его словам, на голодный желудок показались мне достаточно подходящими. И как же я перепугался, когда

(А. м.) издателя этих листов больше всего обрадовало то, что ему повезло сразу же узнать о содержании странного разговора Крейслера с маленьким тайным советником. Это дало ему возможность нарисовать тебе, дорогой читатель, хотя бы несколько картин с ранней молодости этого удивительного человека, биографию которого издатель в определенной степени обязан написать, и он думает, что эти картины по своим рисунком и колоритом достаточно характерные и значимые. По крайней мере после всего, что Крейслер рассказал про тетю Фюсхен и ее лютню, никто уже не будет сомневаться в том, что музыка с ее сладкой тоской и райским блаженством вошла парню в грудь и срослось там с тысячами жил, поэтому и не удивительно, что с тех груди от малейшей раны сразу же хлынет горячая кровь.

Два обстоятельства из жизни любимого капельмейстера особенно интересовали упомянутого издателя и не давали ему покоя. А именно: как мастер Абрагам попал в их семью, и каким образом влиял на малого Иоганнеса и что за катастрофа выбросила честного Крейслера из столицы и обратила на капельмейстера, кем он, собственно, и должен был быть с самого начала, - в конце концов, мы должны полагаться на вечную силу, которая каждого в удобное время поставит на соответствующее место. Издателю об этом стало многое известно, о читатель, и он всем этим сейчас поделится с тобой.

Во-первых, нет никакого сомнения в том, что в Генієнес-мюлі, где родился и воспитывался Иоганнес Крейслер, действительно жил человек, манеры и поступки которого казались странными и необычными. Вообще городок Генієнесмюль испокон веков было настоящим раем для всевозможных чудаков, и Крейслер рос в окружении причудливых фигур, которые имели на него тем большее влияние, что он, по крайней мере в детстве, совсем не общался со своими сверстниками. Тот человек имел такую же фамилию, как известный юморист, потому звался он Абрагам Лісков и был органным мастером. Свою профессию он иногда глубоко презирал, а иногда восхвалял сверх всякой меры, поэтому неизвестно было, какой он на самом деле о нем мнения.

Как рассказывал Крейслер, в его семье всегда говорили о господине Ліскова с большим уважением. Называли его самым способным из всех художником и жалели только, что своими нелепыми капризами и дикими выходками он [390] отпугивает от себя. Как большим счастьем, время хвастался то ли то, что господин Лісков наведывался к нему, надевал новые струны на фортепиано и настраивал его. Но и о его фантастические выходки также много рассказывали, и те рассказы произвели на маленького Иоганнеса такое впечатление, что он, еще не зная мастера, составил себе о нем вполне определенное представление. Он стремился увидеть его, и когда дядя как-то сказал, что господин Лісков, видимо, придет починить старое фортепиано, каждое утро спрашивал, когда тот наконец появится. Эта хлопцева любопытство к незнакомому органного мастера перешла в глубочайшую святобливу уважение, когда он в соборе, куда дядя ходил не часто, впервые услышал мощные звуки большого, замечательного органа и когда дядя сказал, что тот распрекрасный инструмент сделал не кто иной, как господин Абрагам Лісков. От того момента исчез тот образ господина Ліскова, который Йоханнес создал в своем воображении, а на его месте появился совсем другой. По мнению парня, господин Лісков должен быть высоким, заметным и красивым мужчиной с чистым, звонким голосом, а прежде всего он должен был носить сливового цвета сурдут с широкими золотыми галунами, которого носил его крестный отец, советник коммерции, - а до роскошного наряда своего крестного отца малый Йоханнес относился с величайшим уважением.

Однажды, когда дядя с Йоганнесом стояли у раскрытого окна, по улице быстро промчался маленький, худощавый мужчина в светло-зеленом суконном кафтане, широкие закавраші которого удивительно метлялись на ветру. На щедро напуд-рованій парике воинственно возвышался треугольный шляпка, а на спине метлялась слишком длинная косичка. Он ступал так твердо, что брусчатка под ним аж гудела, и за каждым вторым шагом еще и пристукивал длинной испанской палочкой, которую держал в руке. Поминая окно, мужчина проник дядю взглядом черных, как смоль, блестящих глаз, но не ответил на его приветствие. Во всем теле у маленького Иоганнеса прошел холодный дріж, и в то же время ему показалось, что надо посмеяться с того мужчину, и он только поэтому не смеялся, что ему что-то сдавило грудь.

- Это господин Лісков, - сказал дядя.

- Так я и думал, - ответил Йоханнес, и, может, то была и правда.

Господин Лісков не был высоким, показным мужем, он не носил сливового цвета сурдута с золотыми галунами, как Иоганнесів крестный отец, советник коммерции, и хоть как [391] странно, как невероятно, но господин Лісков оказался именно таким, каким парень представлял себе его до того, как услышал орган в соборе. Не успел еще Иоганнес опомниться от своего впечатления, похожего на внезапный испуг, как господин Лісков неожиданно остановился, повернул назад, твердо вистукуючи каблуками по мостовой, подошел к окну, низко поклонился дяде и побежал дальше, громко смеясь.

- Разве так подобает, - сказал дядя, - разве так ли-чить обращаться уважаемому человеку, сведущему в науках, привилегированном органному мастеру, зараховуваному за его талант к художникам, что им законы княжества позволяют носить шпагу? Разве не покажется кому-то, что он с самого утра хорошо заглянул к рюмке или сбежал из психушки? Но я знаю, теперь он непременно придет и починит фортепиано.

Дядя не ошибся. Господин Лісков пришел второго же дня, однако, вместо чинить фортепиано, захотел, чтобы малый Йоханнес то ему заиграл. Парня посадили на стул, подложив несколько книг, господин Лісков стал напротив него, возле узкого конца фортепиано, оперся обеими руками на инструмент и уставился в лицо малого, от чего тот так смущался, что без конца спотыкался на менуетах и ариях из старого нотного зшитка. Мина в г Ліскова была уважительная, и вдруг парень нырнул вниз и оказался под фортепиано, а органный мастер, одним махом выбил ему стульчика из-под ног, зашелся громким смехом. Сконфуженный парень вырвался на свет божий, и господин Лісков уже сел на его место у фортепиано, вытащил молоток и принялся так немилосердно стучать по инструменту, как будто хотел разбить его вдребезги.

- вы с ума сошли, господин Лісков? - закричал дядя. А маленький Иоганнес, крайне возмущен поведением органного мастера, в исступлении схватился за деку инструмента и со всей силы захлопнул ее. Если бы господин Лісков не отшатнулся, и дека треснула бы его по голове. Парень воскликнул:

- Ой, милый дядя, это не тот искусный мастер, сделал великолепный орган, не может быть, что это он, это какой-то глупый человек, что ведет себя, как невоспитанный ребенок!

Дяде удивила небожева дерзость, а господин Лісков, измерив его долгим пристальным взглядом, сказал:

- А он у вас интересный мужчина!

Затем тихо и осторожно поднял деку фортепиано, вытащил свой инструмент и приступил к работе, которую и закончил часа через два, так и не произнеся больше ни слова. [392]

От той минуты органный мастер начал высказывать парню особую привязанность. Он приходил к ним почти каждый день и вскоре нашел способ расположить к себе парня, открыв перед ним новый, пестрый мир, где бойкий мальчишеский ум мог проявлять себя отважнее и свободнее. Хуже было то, что Лісков, особенно когда Йоханнес уже подрос, побудил его к различных причудливых выходок, которые часто задевали и самого дядю, ограниченный ум и забавные привычки которого давали, правда, для этого достаточно оснований. Видимо одно, что когда Крейслер сетует на безрадостное одиночество, в котором прошли его мальчишеские годы, когда он говорит, что именно те времена привели к душевной раздвоенности, которая его часто так мучает, то, пожалуй, сильнее всего повлияли на это его отношения с дядей. Он не мог уважать человека, казалась ему смешной и своим видом, и своими поступками, хоть она и имела заменять парню отца.

Лісков хотел целиком перетянуть парня на свою сторону и добился бы своего, если бы против этого не восстала благородная Иоганн-несова натура. Проницательный ум, способность к глубоким чувствам, удивительная уязвимость всех этих замечательных примет нельзя было не увидеть в органного мастера. Но то, что обычно называют юмором, было у него не тем редким, прекрасным настроением души, которое происходит от глубокого знания жизни во всех его проявлениях и сопоставления противоречивых принципов, а только острым ощущением неуместного в сочетании с умением воспроизводить его в жизни и необходимостью принимать во внимание свою собственную причудливую внешность. Это и стало источником беспощадного глумления, так и струй с Ліскова, той злорадства, с которым он неутомимо, вплоть до самых дальних закоулков преследовал все, что считал неуместным. Как раз это злорадное высмеивание ранило чувствительную хлопцеву душу и мешало их теплым отношениям, которых добивался старший приятель, что действительно искренне, по-отечески полюбил парня. Однако нельзя отрицать и другого: чудаковатый органный мастер был как будто создан для того, чтобы лелеять росток настоящего юмора, который проклюнувся в Душе парня, потому что он пышно рос и созревал.

Господин Лісков любил рассказывать Йоганнесові о его отце, который был ближайшим другом его юности, не на пользу дядьке-воспитателю, будто отступал в тень, тем временем как его брат стоял в солнечном сиянии. Так однажды органный мастер начал восхвалять необыкновенное музыкальное чутье Йоганнесового отца и высмеивал ложный [393] метод дяди, с помощью которого тот пытался втолковать племяннику первые основы музыки. Йоханнес, чья душа была переполнена мыслями о того, кто был ему самым близким человеком и кого он никогда не знал, готов был слушать без конца. И вдруг Лісков замолчал и, будто его осенила какая-то глубокая мысль, уставился в пол.

- Что с вами, мастер? - спросил парень. - Что вас так взволновало?

Лісков вздрогнул, словно проснулся ото сна, и, улыбаясь, сказал:

- Ты еще помнишь, Йоганнесе, как я выбил у тебя из-под ног лавочки и ты полетел под фортепиано, когда дядя велел тебе играть отвратительные муркі и менуэты?

- Ох, - вздохнул Йоханнес, - о том, как я вас увидел впервые, мне не хочется и вспоминать. Обидели ребенка, и рады.

- А ребенок, - подхватил Лісков, - в ответ также повела себя не очень вежливо. И все же я тогда ни за что бы не поверил, что в тебе таится такой музыкальный талант. Поэтому, сынок, сделай мне удовольствие и заиграй порядочный хорал на бумажном органе. А я тебе надиматиму мехи.

Мы забыли сказать, что Лісков очень любивробити всевозможные удивительные игрушки и изрядно радовал ими Иоганнеса. Еще как то был совсем мал, Лісков каждый раз, когда приходил, дарил ему что-то необычное.

То парень, бывало, получит от мастера яблоко, что сразу рассыпается на куски, как только с него снимешь кожуру, то пирожок какой-то причудливой формы; когда он подрос, Лісков начал развлекать его различными потрясающими штуками с естественной магии, а юношей Йоханнес уже помогал ему строить оптические машины, варить симпатичное чернила и т.д. Но самым совершенным из всех тех механических произведений, их мастер собрал для Иоганнеса, был маленький орган с восемью закрытыми вверху трубами, изготовленными из картона на образец того славного старинного органа, который сделал мастер семнадцатого столетия Евгениус Каспарини и который стоит теперь в императорской кунсткамере в Вене. Удивительный орган Ліскова имел звук несравненной силы и красоты, и Иоганнес еще и теперь говорит, что, играя на нем, он каждый раз испытывал глубокое волнение и что во время игры его всегда озаряли светлые, искренне набожные церковные мелодии-

Вот на этом инструменте имел теперь Йоханнес заиграть для органного мастера. Выполнив требование Ліскова несколько [394] хоралов, он перешел к гимну «Misericordias domini cantabo»(1), который сочинил несколько дней назад. Когда Йоханнес закончил, Лісков вскочил с места, бурно прижал его к своей груди и воскликнул, громко смеясь:

(1) «Воспою милосердие господне» (лат.).

- Зачем ты, постреленок, раздражаешь меня своей плаксивой кантиленою? Если бы я не отдувал тебе вечно мехи, ты бы никогда не создал ничего путного. Но теперь я уезжаю и бросаю тебя на произвол судьбы, ищи себе кого-то другого, кто бы отдувал тебе мехи и миндальничал с тобой так, как я!

И в глазах у него заблестели слезы. Он бросился к двери и захряснув их за собой. Но потом вновь тихо просунул голову в дверь и сказал мягким голосом:

- Что поделаешь, иначе нельзя! Прощай, Йоганнесе! Когда твой дядя не найдет своего гродетурового жилета в красные цветки, то скажи ему, что я его украл и закажу себе из него тюрбан, чтобы представиться в нем великому султану! Прощай, Йоганнесе!

Никто не мог понять, почему господин Лісков так внезапно оставил симпатичный городок Генієнесмюль и почему он никому не признался, куда решил податься.

Дядя сказал:

- Я уже давно чувствовал, что этот непоседа накиває пятками, потому что хоть он делает хорошие органы, но не придерживается пословицы: «Не в дорогу прибегай, а в хозяйстве люби». Хорошо, что наше фортепиано починенное, а за тем самым сумасбродным я не весьма тужитиму.

Однако Йоханнес думал иначе, ему везде не хватало Ліскова, и вскоре Генієнесмюль начал казаться юноше мрачной, мертвой тюрьмой.

Так и получилось, что Йоханнес послушался совета органного мастера и отправился в мир искать себе кого-то, кто бы отдувал ему мехи. Дядя считал, что после окончания науки племяннику надо ехать в столицу под опеку тайного советника посольства, чтобы приобрести там окончательного лоска. Так оно и случилось!

в этот момент твоему покорному слуге и Йоганнесовому біографові ужасно обидно на душе, ибо, коснувшись второго Интересного момента в жизни Крейслера, о котором тебе обещано Рассказать, дорогой читатель, - а именно, о том, как Иоганнес Крейслер потерял честным путем приобретенную должность советника посольства и, можно сказать, был выслан из столицы, - он

[395] обнаружил, что все его сведения по этому вопросу убогие, скудные, поверхностные и не связаны между собой.

Итак, остается только сказать, что вскоре после того, как Крейслер занял должность своего умершего дяди и стал советником посольства, в столице появился один мощный коронован великан, и не успел никто и оглянуться, как он навестил князя, своего лучшего друга, в его резиденции и так искренне, так пылко сжал его в своих железных объятиях, что тот чуть не пустился духа. В лице и поступках того великана было что-то невідпорне, поэтому каждое его желание выполняли даже тогда, когда оно могло стать для всех обузой и бедствием, чем оно в действительности и было. Многие считали эту дружбу с великаном рискованной, хотел от нее уклониться, но сам становился перед рискованным выбором: или признать преимущества этой дружбы, или искать за пределами страны другой позиции для наблюдения, с которой они, возможно, увидели бы великана в правдивішому свете.

Крейслер оказался среди последних.

Несмотря на свою дипломатическую деятельность, Крейслер сохранил в себе достаточно наивности, и бывали минуты, когда он не знал, на что решиться. Именно такой минуты он спросил одну красивую даму в глубоком трауре, какого она мнения о советников посольства. Дама наговорила ему много хороших, вежливых слов, но в конце концов выяснилось, что она не может быть очень высокого мнения о советнике, который, увлеченно отдаваясь искусству, не посвятит ему себя всего.

- самая Обаятельная из вдов, - молвил на это Крейслер, - я выезжаю!

Когда он, уже в дорожных сапогах и со шляпой в руках, с растроганным и расстроенным, как и положено во время разлуки, сердцем зашел к вдове попрощаться, она сунула ему в карман приглашение на место капельмейстера при дворе того самого великого герцога, который глотнул княжество Иренея.

Вряд ли надо говорить, что той дамой в трауре была не кто иная, как советница Бенцон, которая только что потеряла своего советника, потому что ее муж именно умер.

Странным образом случилось так, что Бенцон как раз тогда, когда

(М. п. д.) Понто вприпрыжку помчался прямо к девушке, что продавала хлеб и колбаски и чуть не убила меня, когда я дружелюбно протянул к столику лапу.

- Понто, дорогой мой Понто, что ты делаешь? Берегись, обминай десятой дорогой эту бездушную варварку, эту мстительную богиню колбас! - так я кричал вдогонку Понто. [396]

И пудель, не обращая на меня внимания, бежал дальше, и я пошел за ним, но поодаль, чтобы, когда он попадет в опасность, успеть смыться. Достигнув столика, Понто стал на задние лапы и принялся грациозно выплясывать вокруг девушки, что ей очень понравилось. Она подзывала пуделя к себе, и он подошел, положил ей голову на колени, потом снова вскочил, весело залаял, еще раз затанцевал вокруг столика, скромно обнюхал его и ласково заглянул девушке в глаза.

- Ты хочешь колбаски, вежливый песику? - спросила девушка, и когда Понто, очаровательно махая хвостом, радостно заскулил, она выбрала, к моему большому удивлению, одну из лучших, крупнейших колбасок и протянула ее пуделю. Понто в благодарность исполнил еще один коротенький танец, тогда поспешил с колбаской ко мне и отдал ее мне с дружескими словами:

- На, ешь, подпитай душу, дорогой мой!

Когда я вм'яв колбаску, Понто велел мне идти за ним, сказав, что хочет отвести меня к мастеру Абрагама.

Мы неспешно пошли рядом, чтобы удобнее было, уходя, вести разумную беседу.

- Я признаю, - начал я, - что ты, милый Понто, лучше меня умеешь справляться в этом мире. Я бы никогда не смог умилостивить сердце той варварки, а ты доконал это так невероятно легко. Но извини меня - в твоем поведении с той ковбасницею было что-то такое, против чего восстает моя врожденная достоинство. Какое-то покорное заискивания, потеря самоуважения, унижение своей благородной натуры - ни! Дорогой пуделю, я ни за что не смог бы так предотвращать ласки, так нервничать из шкуры, так покорно випрохувати еды, как ты. Когда я очень голоден или к чему-то очень лакомый, то просто прыгаю на стул за спину хозяину и только нежно мурчу. И даже этим я не столько прошу ласки, сколько напоминаю хозяину о его обязанность удовлетворять мои потребности.

На мои слова Понто громко засмеялся и сказал:

- Ох, Муре, дорогой мой котэ! Ты, может, и хороший литератор и разбираешься на всяких мудрых вещах, о которых я и понятия не имею, но в самой жизни ты ничего не понимаешь и без меня пропал бы, потому что не имеешь ни крупицы житейской мудрости. Во-первых, ты, видимо, иначе рассуждал бы, не съев колбаски, потому что голодный скромнее и уступчив, чем нащений, а во-вторых, ты очень ошибаешься насчет моего, как ты говоришь, заискивания. Ты сам хорошо знаешь, что танцевать и прыгать мне очень приятно и я часто делаю так ради собственного развлечения. Когда я начинаю показывать людям свое искусство, [397] собственно, только из желания немного расшевелиться, мне становится ужасно смешно, что те олухи думают, будто я так стараюсь с особой симпатии к ним и только для того, чтобы развеселить и утешить их. Да, они действительно думают так, хотя нетрудно заметить, что мои намерения совсем другие. Ты, милый, только что сам видел живой пример. Разве девушка не могла сразу догадаться, что речь идет только о колбаску, а видишь, какая она была рада, что я ей, незнакомой, показываю свои штуки, будто считаю ее именно той личностью, которая способна их оценить. Как раз с той радости она и сделала все, чего мне было надо. Жизненная мудрость говорит: когда ты что-то делаешь для себя, притворись, как будто делаешь его только для других, тогда они будут чувствовать себя очень обязанными тебе и выполнят все, что ты захочешь. Многие кажется любезным, услужливым, смиренным, будто только и думает, как бы угодить другим, а имеет ввиду только свое бесценное «я», которому служат другие, сами того не ведая. Итак, то, что ты предпочитаешь зовут покорным задабриванием, есть не что иное, как мудрая рассудительность, которая основывается на глупости других и умении ею ко-воспользоваться.

- О Понто, - возразил я, - конечно, ты человек светский, и я еще раз говорю, что ты лучше меня понимаешь жизнь, но все же трудно поверить, чтобы те твои причудливые штуки давали тебе утешение. По крайней мере, мне аж жутко становилось от твоего штукарству, когда ты в моем присутствии принес своему хозяину кусок жаркого и осторожно держал его в зубах, не откусив ни крошки, пока хозяин не позволил тебе съесть его.

- А скажи мне, - молвил Понто, - скажи мне, милый Муре, что было потом!

- Потом твой хозяин, - ответил я, - и мастер Абра-гам также начали хвалить тебя сверх всякой мере и тебе наложили целую тарелку жаркого, которую ты всласть умял.

- Итак, дорогой котэ, - повел дальше Понто, - итак, милый котэ, ты веришь, что если бы я съел тот кусочек жаркого, то получил бы потом такую большую пайку ее и что вообще что-то получил? Запомни себе, неопытный юноша, что не надо бояться маленьких жертв, когда хочешь достичь великой цели. Меня удивляет, что ты, такой начитанный, не знаешь, как порой приходится отдавать шкурку, чтобы поймать мышку. Признаюсь тебе, положа лапу на сердце, если бы мне попался кусок жаркого где-то в закоулке, я бы его вмент проглотил, не дожидаясь разрешения хозяина, чтобы только никто не видел. Такая уж у нас натура, [398] что в закоулке ты ведешь себя иначе, чем на оживленной улице. Кроме того, есть еще одна здравая основа, основанная на глубоком жизненном опыте: в мелочах лучше быть честным.

Я немного помолчал, размышляя о принципах, которые провозгласил Понто, и вспомнил вычитано где-то правило, что каждый должен вести себя так, чтобы его поступки могли быть нормой для всех, то есть так, как он хотел бы, чтобы с ним поступили другие, и напрасно силился согласовать это правило с жизненной мудростью Понто. Мне пришло в голову, что дружеские услуги, которые теперь делает мне Понто, может, также выйдут мне на вред, а ему на пользу, и я напрямик сказал ему об этом.

- Ох ты, болтун! - засмеялся Понто. - Да разве о тебе речь? От тебя мне не может быть ни пользы, ни вреда. Твоим мертвым знанием я не завидую, твоих предпочтений не разделяю, а если бы ты замыслил против меня что-то плохое, то я превосхожу тебя и ловкостью, и силой. Прыгну, схвачу тебя своими острыми зубами за загривок, и тебе каюк.

Меня понял нешуточный страх перед своим собственным товарищем, и он еще увеличился, когда какой-то большой черный пудель дружелюбно, по собачьим обычаем, поздоровался с Понто и оба они, поглядывая на меня палящими глазами, тихо заговорили между собой.

Прищуливши уши, я бросился в сторону, и скоро черный пудель пошел, и Понто снова прибежал ко мне, крича:

- Пойдем дальше, дружище!

- О небесная сила, - пораженно сказал я, - кто этот почтенный господин? Он, вероятно, так же хорошо знаком с жизнью, как и ты?

- Сдается мне, - ответил Понто, - что ты испугался моего доброго дядю, пуделя Скарамуша? Мало того, что ты кот, а еще и имеешь заячью натуру.

- отчего же, - ответил я, - чего у твоего дяди так горели глаза, когда он посматривал на меня, и о чем вы шептались так подозрительно и таинственно?

- Не скрою от тебя, - ответил Понто, - не скрою от тебя, дорогой Муре, что мой старый дядя немного урчащий и, как все в его возрасте, придерживается древних, устаревших взглядов. Он удивился, увидев нас вместе, потому что наше неравное положение не допускает никакого сближения. Я заверил его, что ты очень образованный, воспитанный юноша и что с тобой мне было очень весело. Тогда он позволил мне порой разговаривать с тобой, только предупредил, чтобы я не Думал привести тебя на пуделячі сборы; ты никогда не получишь [399] такой чести, хотя бы через свои маленькие уши, что уже сами по себе свидетельствуют о твое низкое происхождение и порядочным лопоухим пуделям вообще показались неприличными. Я пообещал не нарушать его запреты.

Если бы я тогда уже что-нибудь знал о своего великого предка Кота в сапогах, который достиг высоких должностей и большого почета, став неразлучным другом короля Готлиба, то очень легко доказал бы пуделю Понто, что присутствие потомка такого славного рода должна делать честь любым пуделя-чем собранию. И, будучи тогда еще невеждой, я должен был терпеть, что Скарамуш и Понто пренебрегали мной.

Мы шли дальше. Перед самими нами шел какой-то юноша. Вдруг он, радостно восклицая, так быстро подался назад, что непременно наступил бы на меня, если бы я быстро не отскочил в сторону. С таким же радостным возгласом к нему бросился другой юноша, что шел ему навстречу. Они обнялись, как друзья, которые давно не виделись, затем, взявшись за руки, немного прошли вместе перед нами, тогда вновь стали, так же нежно попрощались и разошлись. Тот, что шел в одном направлении с нами, немного постоял, глядя вслед другу, потом шаснув в какой-то дом. Понто остановился, я тоже. На третьем этаже того дома, куда зашел юноша, растворилось окно, и из него выглянула хорошенькая девушка. С ней стоял юноша, и оба они, весело смеясь, смотрели вслед другу, с которым тот юноша только что попрощался. Понто взглянул вверх и что-то пробормотал сквозь зубы, я даже не расслышал, что именно.

- Чего ты тут застрял, дорогой Понто? Может, уже пойдем? - спросил я.

Но Понто будто не услышал меня. Через некоторое время он недовольно тріпнув головой и молча двинулся дальше.

- Побудем, - сказал он, когда мы дошли до смазливого площадки, обсадженого деревьями и украшенного статуями, - побудем немного здесь, дорогой Муре. Мне никак не сходят из мнения тех двое юношей, что так искренне обнимались на улице. Они такие друзья, как Дамон и Пилад.

- Дамон и Пифий, - поправил я его.- А Пилад был друг Ореста. Он всегда бережно надевал его в халат, укладывал в кровать и поел виваром ромашки, когда фурии и демоны слишком уж жестоко досаждали сердечному. Видно, милый Понто, что ты не очень знаешь историю.

- Подумаешь, - отмахнулся Понто, - подумаешь, зато историю тех двух друзей знаю очень хорошо и расскажу ее тебе со всеми подробностями, [400] так, как сам слышал раз двадцать из уст своего хозяина. Может, тогда ты поставишь рядом с Дамоном и Піфієм, Орестом и Пиладом еще и третью пару - Вальтера и Формозу-са. Формозус и есть тот юноша, который чуть не растоптал тебя с радости, что встретил своего любимого Вальтера. А в хорошем доме со светлыми зеркальными окнами живет старый, ужасно богатый президент, к которому Формозус, благодаря ясному уму, ловкости и блестящим знанием сумел так подмазаться, что скоро старый полюбил его, как родного сына. Потом случилось так, что Формозус неожиданно потерял свою живость, побледнел и осунулся, словно на него напала какая-то болезнь, за каждые четверть часа из его груди десять раз вырывались тяжкие вздохи, будто он прощался с жизнью, он сделался задумчив, замкнут, казалось, что он ни за что в мире не откроет никому своей души. Долгое время старый зря спросил юношу, в чем причина его скрытой печали, и наконец оказалось, что юноша смертельно влюбился в единственную дочь президента. Сперва старик испугался, потому что связывал с дочерью другие планы и не думал выдавать ее замуж за Формозуса, что не имел ни положения, ни должности. Но, увидев, что бедный юноша тает с каждым днем, президент переборол себя и спросил Ульріку, ей нравится молодой Формозус и он, случайно, не объяснился ей в любви. Ульрика опустила глаза вниз и ответила, что, хоть Формозус, как парень скромный и сдержанный, еще не признавался ей, она давно заметила его влюбленность, ведь чувства трудно скрыть, он ей нравится, и если бы ничто не стояло на пути, когда бы милый папочка не возражал, то...- одно слово, Ульрика сказала все то, что при таких обстоятельствах обычно и говорят девушки, которые уже пережили первый расцвет своей молодости и к которым все чаще наведывается досадная мысль: «Кто, кто наконец-то станет со мной под венец?» После этого президент сказал Формозусові: «Не печалься, парень! Радуйся, и пусть тебе везет - Ульрика будет твоя!» Так дочь президента стала невестой молодого Формозуса. Все желали счастья, красивому, скромному юноше, только одного мужчину понял печаль и отчаяние: то был Вальтер, ближайший и самый искренний приятель Формозуса. Вальтер видел Ульріку несколько раз, даже разговаривал с ней и влюбился, может, еще сильнее Формозуса. Но я все твержу о любви и влюбленности, а сам не знаю, ты, котэ, уже когда влюблялся и тебе знакомо это чувство?

- что касается меня, - ответил я, - что касается меня, милый Понто, то, пожалуй, я еще никого не любил и не люблю, потому, что [401] еще никогда не был в таком состоянии, которое описывают многие поэты. Правда, им нельзя очень доверять, но, исходя из того, что я знаю и читал о любви, то это, собственно, не что иное как психическая болезнь, которая у людей убирает определенной формы безумия и проявляется в том, что они считают кого-то совсем не тем, кем он есть на самом деле, например, приземистый, толстую девушку, которая способна только церувати носки, - богиней. И рассказывай дальше, дорогой пуделю, о тех двух друзей - Формозуса и Вальтера.

- Вальтер, - сказал Понто, - бросился Формозусові на шею и, обливаясь горькими слезами, молвил: «Ты отнимаешь счастье моей жизни, и единственная моя радость, что это ты, а не кто-то другой, будешь счастлив. Прощай, дорогой друг, прощай навеки!» После этого Вальтер побежал в кусты, где они были самые густые, и попытался застрілитись. Ничего из этого не вышло - с отчаяния он забыл воспользоваться пистолет и удовлетворился несколькими приступами бешенства, которые возвращались к нему каждый день. Как-то, после долгих недель разлуки, Формо-ус неожиданно пришел к Вальтеру и застал его, когда он на коленях горько оплакивал свою судьбу перед нарисованным пастелью портрет Ульрики, что висел на стене. «Нет, - воскликнул Формозус, прижимая Вальтера к своей груди, - нет, я не мог выдержать твоей беды, твоего отчаяния и жертвую для тебя своим счастьем! Я отказался от Ульрики и убедил ее старого отца, чтобы он принял тебя за зятя. Ульрика любит тебя, может, и сама не догадываясь об этом. Сватайся к ней, я відступаюсь. И будь здоров!» Он хотел сразу уйти, однако Вальтер не пустил его. Вальтерові казалось, будто все это сон, он не верил Формозусові, пока тот не вытащил собственноручную записку старого президента, смысл которой был примерно такой: «Благородный юноша! Ты победил, я с сожалением отпускаю тебя, но ценю твое чувство дружбы, действительно героическое, о котором можно прочитать только в древних писателей. Пусть господин Вальтер, человек с похвальными чертами и с хорошей, прибыльной должностью, сватается к моей дочери Ульрики, и если она согласится, я не буду иметь ничего против». Формозус действительно уехал, Вальтер посватался к Ульрики, и она стала его женой. Старый президент еще раз написал Формозусові письмо, в котором расхвалил его до небес, спросил, тот не сделает ему одолжение и не примет от него в подарок три тысячи талеров, не как возмещение, так же он хорошо понимает, что Формозусову потерю ничем не відшкодуєш, а как скромную признак его благосклонности. Формозус [402] ответил, что старику известно, какие у него мизерные потребности, что деньги не сделают его счастливее и только время притупит боль его потери, в которой никто не виноват, лишь судьба, что зажгла любовь к Ульрики в груди его ближайшего друга, следовательно, о какой-то благородный поступок не может быть и речи. В конце концов, он примет подарок с условием, что старик отдаст те деньги одной бедной вдове, которая вместе со своей добродетельной дочерью живет в больших нищете. Ту вдову отыскали и отдали ей предназначены для Формозуса три тысячи талеров. Вскоре после того Вальтер написал Формозусові: «Я больше не могу жить без тебя, вернись в мои объятья!» Формозус так и сделал, а вернувшись, узнал, что Вальтер отказался от своей хорошей, прибыльной должности с тем условием, что ее отдадут Формозусові, который давно мечтал о ней. Он действительно получил ту должность и оказался, если не брать во внимание несбывшихся надежд относительно бракосочетания с Ульрі-кой, в самом выгодном положении. В городе и во всей стране не могли надивиться с их соревнования в проявлениях благородства, поступки друзей считали отголосок давно минувших прекрасных времен, за пример героизма, на который способны только высокие души.

- действительно, - начал я, когда Понто замолчал, - и действительно, если судить по всему, что я читал, то Вальтер и Формозус - благородные, волевые люди, способные на самопожертвование и очень далеки от твоей хваленой жизненной мудрости.

- Гм, - хитро улыбнулся Понто, - это еще неизвестно. Остается добавить несколько подробностей, на которые в городе не обратили внимания и которые я частично знаю от своего хозяина, а частично сам вынюхал. Любовные мучения господина Формозуса, видимо, не были такие страшные, как думал старый президент, ведь в самый разгар той убийственной страсти, когда юноша целый день был в безутешной печали, он не забывал каждый вечер наведаться к хорошенькой, соблазнительной модисточки. А после того как Ульрика стала уже его невестой, он убедился, что кроткая, как ангел, панна имеет талант при определенных обстоятельствах вмент вращаться в настоящую ведьму. Кроме того, к нему пришла из вполне определенных источников неприятная весть, что госпожа Ульрика, живя в столице, успела приобрести немалый опыт в любви; тогда Формозуса и поняла внезапная, непреодолимая благородство, которая и побудила его отступить богатую невесту своему приятелю. Вальтер, охваченный странным наваждением, действительно влюбился в Ульріку, увидев ее в обществе в блеске искусного туалета, а Ульріці, наконец, было достаточно безразлично, [403] который из двух друзей станет ее мужем - Формозус или Валь-тер. Этот последний действительно имел хорошую, прибыльную должность, но, находясь на ней, так запутал дела, что его непременно скоро уволили бы. Он счел за лучшее, пока не поздно, самому отказаться от нее в пользу своего приятеля и этим всех отношениях самым благородным поступком спасти свою честь. Три тысячи талеров в надежных бумагах отдано одной старой, очень порядочной женщине, что в зависимости от обстоятельств, называлась то ли матерью, то ли тетей, то служанкой той смазливой модистки. В этом случае она выступила в двойной роли: сначала, когда получала деньги, - как мать, а потом, когда передала их кому следует и получила за это хорошее вознаграждение, - как служанка девушки. Ты, милый Муре, уже видел ту модистку: она вместе с господином Формозусом выглядывала из окна. В конце концов, и Формозус и Вальтер давно уже знают, каким образом они превосходили друг друга в благородных поступках, и давно пытаются ходить разными тропами, чтобы не пришлось петь друг другу хвалу. Поэтому сегодня, случайно встретившись на улице, они так горячо выливали свои дружеские чувства.

в этот момент поднялся страшный шум. Люди суетились и кричали:

- Пожар! Пожар!

по Улице мчались всадники, тарахтели подводы. Из окна одного дома неподалеку от нас бухнула облако дыма и пламени. Понто бросился наутек, а я с испуга женился вверх по высокой лестнице, что стояла у стены одного дома, и скоро очутился в безопасном месте на крыше. Вдруг все показалось мне

(А. м.) рухнул, словно гром с ясного неба, - молвил князь Ириней, - не обратившись к гофмаршала, не попросив разрешения у дежурных камергеров, почти - пусть это останется между нами, мастер Абрагаме, никому не говорите ни слова, - почти без оповещения! И ни тебе ліврейного лакея в прихожей. Те дураки играли в карты в вестибюле. Картярська игра - большой грех! И только когда он был уже на пороге, на счастье, подоспел сервірувальник столов, схватил его за полу и спросил, кто он такой и как о нем доложить князю. Но он все-таки мне понравился, вполне приличный человек. Вы, кажется, говорили, что он не всегда был простым музыкантом, а даже занимал какое-то положение?

Мастер Абрагам заверил князя, что Крейслер, конечно, жил когда-то в других условиях, даже имел честь кушать за [404] княжеским столом, и только сокрушительная буря времени лишила его тех условий. В конце концов, Крейслер хотел бы, чтобы покрывало наброшено на его прошлое, осталось неторкнутим.

- Итак, - упал ему в слово князь, - следовательно, он благородного рода, может, барон или граф, или даже... Но не надо заходить слишком далеко в своих мечтах! Я имею une faible(1) до таких тайн! Да, прекрасная пора была после французской революции, когда маркизы делали сургуч, а графы плели кружево для ночных колпаков, никто не хотел называться иначе, чем просто месье, и все веселились на том большом маскараде. Но вернімось к господину фон Крейслера! Бенцон, которая хорошо разбирается в людях, очень его хвалила, она мне рекомендовала его и, вижу, справедливо. По тому, как он держит под мышкой шляпу, я сразу узнал, что он человек образованный и хорошо воспитанный.

Князь сказал еще несколько похвальных слов о Крейсле-ровой внешности, и мастер Абрагам решил, что его план увенчается успехом. Потому что он имел в виду устроить своего дорогого приятеля в этот вычурный дворцовый штат капельмейстером и таким образом привязать его к Зіггартсвайлера. И когда он вновь завел об этом речь, князь твердо возразил ему, что из этого ничего не выйдет.

- Посудите сами, - сказал он, - судите сами, мастер Абрагаме, смог бы я ввести этого приятного юношу в свой узкий семейный круг, когда бы сделал его капельмейстером, то есть своим слугой? Можно было бы дать ему придворное звание, назначить его maitre de plaisir или des spectacles(2), но он основательно знает музыку и, как вы говорили, имеет немалый опыт в театральном деле. А я не отступлюсь от основы своего покойного отца, царство ему небесное, который всегда стоял на том, что такой maitre должен ничего не понимать в тех делах, которые он представляет, а то он будет слишком о них заботиться и слишком интересоваться людьми, к ним причастными, - актерами, музыкантами и т.д. Пусть господин фон Крейслер остается под маской иностранного капельмейстера, и он получит доступ до внутренних покоев княжеского дома, как, например, один также довольно значительный человек, который не так давно, правда под неприличной маской никчемного шута, развлекал самые изысканные круги своими смешными штуками. А поскольку вы, - крикнул князь [405] мастеру Абрагаму, видя, что тот хочет идти, - а поскольку вы, кажется, выступаете как своеобразная charge d'affaires(3) господина фон Крейслера, то я не скрою от вас, что мне не очень нравятся две его черты, даже не черты, а, скорее, плохие привычки. Вы уже догадались, что я имею в виду. Во-первых, когда я с ним разговариваю, он смотрит мне прямо в лицо. У меня самого необычные, очень выразительные глаза, я могу устрашающе сверкать ими, не хуже покойного Фридриха Великого, и ни один камер-юнкер, ни один паж не решается смотреть мне в лицо, когда я, пронизывая их своим ужасным взглядом, спрашиваю: «Ну что, mauvais sujet(4), наделал долгов вновь» или «опять сожрал марципана?» А господину фон Крейслерові, сколько я не блискаю глазами, хоть бы что, он даже улыбается мне, да еще и так странно, что мне самому приходится опускать глаза. А во-вторых, у него такая чудная манера отзываться, отвечать на вопросы и вести разговор, что тебе иногда кажется, будто твои слова не имеют никакого смысла, будто ты сам в некотором роде... Очень это обидно, мастер, клянусь святым Януарієм, просто невыносимо, и вам надо позаботиться, чтобы господин фон Крейслер отучился от этой своей черты или привычки.

(1) Избранное (франц.).

(2) Устроитель развлечений или виловиш (франц.).

(3) Доверенное лицо (франц.).

(4) Гульвісо (франц.).

Мастер Абрагам пообещал выполнить все, что князь Ирэ-нэй требовал от него, и уже был вновь двинулся к двери, но князь еще вспомнил о том, что княжна Гедвіга испытывает к Крейслера особую сразу, и сказал, что ее с недавних пор мучают причудливые сны и видива, потому лейб-медик приписал ей со следующей весны лечения сывороткой. А теперь Гедвіга еще и уроїла себе, что Крейслер сбежал из дурдома и при первой попавшейся возможности натворит здесь бедствия.

- Скажите мне, - молвил князь, - скажите мне, мастер Абрагаме, в этом рассудительные мужчины есть хоть какие-то следы умственного расстройства?

Мастер Абрагам ответил, что хоть у Крейслера не больше признаков сумасшествия, чем, например, у него самого, он, однако, порой ведет себя немного странно, почти так, как принц Гамлет, и поэтому становится еще интереснее.

- Насколько мне известно, - молвил князь, - юный Гам-лет был прекрасным принцем из старинного королевского рода, лишь иногда носился с причудливой идеей, что все его придворные должны играть на флейте. Высоким особам не грех [406] мать химеры, это еще увеличивает уважение к ним. Что в человека без положения и рода считают глупостью, то у высоких лиц воспринимают как приятную прихоть выдающегося интеллекта, которая вызывает удивление и восторг. Господину фон Крейслеру полагалось бы, конечно, держаться скромно, и когда ему вздумалось подражать принца Гамлета, то это свидетельствует о его достоин одобрения тяга к высокому, что, видимо, развился в нем вследствие его непреодолимой склонности к музыкальных студий. Поэтому можно ему простить, когда он порой ведет себя немного странно.

Казалось, что мастер Абрагам так и не выйдет сегодня из кабинета князя, ибо тот вновь его позвал, когда он уже открывал дверь, и захотел узнать, почему княжна Гедвіга имеет к Крейслера такую странную сразу. Мастер Абрагам рассказал, как Крейслер впервые встретил княжну и Юлию в зіггартсгофсь-кому парке, и выразил мнение, что Крейслер, будучи в очень возбужденном состоянии, конечно, мог произвести нехорошее впечатление на девушку с такими чувствительными нервами.

Князь довольно взволнованно выразил надежду, что господин фон Крейслер, видимо, не пешком пришел в Зіггартсгоф, а оставил карету на одном из широких аллей парка, потому что обычно пешком ходят только всевозможные авантюристы низкого происхождения.

Мастер Абрагам напомнил князю известный пример с одним отважным офицером, который дошел от Лейпцига до Сиракуз, ни разу не подведя підметок, а что касается Крейслера, то он наверняка оставил где-то в парке карету. Такой ответ удовлетворил князя.

Пока в кабинете князя продолжалась эта беседа, Йоханнес сидел у советницы Бенцон у лучшего фортепиано из всех, которые когда-либо создала мастерская фабрика Нанетти Штрайхер, и аккомпанировал Юлии, которая выполняла большой страстный речитатив Клитемнестры с Глюкової «Ифигении в Авлиде».

Биограф Крейслера, когда он хочет, чтобы портрет был правдивый, к сожалению, должен изобразить своего героя экстравагантным человеком, который, преимущественно в минуты музыкального вдохновения, стороннему наблюдателю может показаться почти сумасшедшей. Ему уже случалось приводить пример закрученной языка своего героя: «Когда Юлия запела, пороков лесом поплыли тоскливое боль любви, весь восторг сладостных грез, надежд и желаний и целебной росой упали на душистые бокалы цветков и на грудь притихших соловушек». Исходя из этого, мнение Крейслера о Юлина пение, пожалуй, немного весит.[407]

однако упомянутый биограф, пользуясь случаем, может заверить ласкового читателя, что в пении Юлии, которого он, к величайшему своему сожалению, никогда не слышал, было, видно, что-то таинственное, что-то удивительно знадливе. Солидные люди, которые только недавно дали отрезать себе косичку, пережили сложный судебный процесс, выдержали коварную таинственную болезнь или щедро попробовали свеженького страсбургского паштета, а слушая в театре Глюка, Моцарта, Бетховена, Спонтіні, не испытывали никакого душевного умиления, - даже такие люди часто уверяли, что пение панны Юлии Бенцон вызывал у них какое-то чудесное, приятное чувство, они и сами не могли толком сказать, какое самое. им сжимала грудь какая-то невнятная тоска, что давало неизъяснимое наслаждение, всецело овладевала ими, и они часто доходили до того, что делали всякие глупости, языков юные фантасты и віршомази. Далее надо вспомнить, что однажды, когда Юлия пела при дворе, с князем Иренеем тоже произошла странность: он начал громко вздыхать, а как она закончила, подошел к ней, прижал ее руку к губам и плаксиво сказал: «самая Дорогая панно!» Гофмаршал решился утверждать, что князь Иероним действительно поцеловал маленькую Юлию в руку и из глаз у него вроде викотились две сльозини, однако по требованию обер-гофмейстрині это утверждение было опровергнуто как неприлично и вредно для двора.

Юлия имела сильный, чистый, как серебряный колокольчик, голос и пела с таким чувством, с таким воодушевлением, которое может выливаться только с глубины зворушеного сердца, и, пожалуй, именно в этом и заключался удивительный чар ее пения, перед которым никто не мог устоять. Так она пела и сегодня. Все слушали, затаив дыхание, всем грудь сжимала странная сладкая тоска, и через волну или две после того, как Юлия замолчала, взорвалась буря аплодисментов. Только Крейслер сидел безмолвный, неподвижный, откинувшись на спинку стула; затем он тихо, медленно поднялся, Юлия обернулась к нему и взглядом отчетливо спросила: «Неужели действительно мое пение был такой хороший?» Но она покраснела и опустила глаза, когда Крейслер, приложив руку к сердцу, дрожащим голосом прошептал: «Юлия!» Тогда он опустил голову и скорее выскользнул, чем вышел из круга дам, что их окружали.

Советница Бенцон с трудом уговорила княжну прийти на вечеринку, где она непременно должна встретить капельмейстера Крейс-лера. Гедвіга согласилась только тогда, когда советник очень убедительно выяснила ей, это дитинячі прихоти - избегать кого-то только за то, что он не принадлежит к числу людей, похожих [408] друг на друга, словно монеты того же толка, а иногда проявляет дивацькі черты, присущие только ему. К тому же Крейслера уже принял князь, так не годилось и дальше показывать свое странное упрямство.

Целый вечер княжна Гедвіга так ловко уклонялась, что Крейслер, искренне желая ее извиниться, потому что он был человек незлоблива и потульна, как ни старался, а не мог к ней подступиться. Его ловкие маневры разбивались о хитрую тактику княжны. Тем более удивилась Бенцон, которая все это видела, когда вдруг княжна вышла из круга дам, которые ее окружали, и двинулась прямо к капельмейстера. Крейслер стоял, погрузившись в такую глубокую задумчивость, что очнулся только тогда, когда княжна спросила:

- Неужели у вас единственного не найдется хотя бы слова или жеста, чтобы отметить Юлина пение?

- Сиятельная князівно, - ответил Крейслер голосом, что предавал его скрытое волнение, - светлейшая князівно, согласно авторитетному утверждению знаменитых писателей, праведники вместо слов пользуются мыслями и взглядами. А я, кажется мне, был на небе.

- Итак, наша Юлия - ангел света, - сказала, смеясь, княжна, - когда она смогла открыть для вас рай. А теперь я прошу вас на несколько минут покинуть небо и выслушать бедного ребенка земли, что стоит перед вами.

Княжна замолчала, словно ждала, что - Крейслер-то ответит, но поскольку он обратил на нее лучистый взгляд, она опустила глаза и обернулась так быстро, что слегка накинута шаль спала с ее плеч. Крейслер подхватил шаль, но княжна не протянула к ним руки.

- Давайте, - сказала она неопределенным, уриваним тоном, будто соревновалась сама с собой, будто ей трудно было выразить то, на что она внутренне решилась, - давайте поговорим прозаично о поэтические вещи. Я знаю, вы даете Юлии уроки пения, и должен признать, что с тех пор ее голос и исполнение намного улучшились. Это вселяет в меня надежду, что вы можете развить даже такой посредственный талант, как мой. Я думаю, ...

Княжна затнулась и вся вспыхнувшая. Бенцон подошла к ним и начала уверять, что Гедвіга несправедлива к себе, называя свой музыкальный талант посредственным, ведь она прекрасно играет на фортепиано и очень выразительно поет. Крейслер, которому княжна в своем смущении показалась вдруг чрезвычайно милой девушкой, набалакав ей силу хороших слов и [409] напоследок заверил ее, что для него не может быть большего счастья, как помогать княжне, когда она желает этого, советом и делом в ее музыкальных студиях.

Княжна слушала Крейслера с видимым удовольствием, когда же он замолчал, а Бенцон взглядом попеняла ей за странный страх перед этим вежливым мужем, она тихим голосом сказала:

- Так, так, Бенцон, вы правы, я часто веду себя хуже ребенка!

И сразу, не глядя в его сторону, протянула руку шаль, которую Крейслер и до сих пор держал и теперь отдал ей. При этом он невольно коснулся Гедвіжиної руки, и по всем его нервам будто прошел ток, такой сильный, что он чуть не лишился чувств.

И вдруг, словно луч света, пробившись сквозь темные тучи, к Крейслера донесся Юлина голос:

- Придется, - сказала она, - придется еще петь, дорогой Крейслере, мне не дают покоя. Я, пожалуй, попробую тот замечательный дуэт, который вы мне недавно принесли...

- Вы не должны отказать моей Юлии, - вмешалась Бенцон. - Итак, садитесь к фортепиано, дорогой капельмейстере.

Крейслер, неспособный вымолвить и слова, сел к фортепиано и, словно опьяневший от какого-то странного напитка, взял первые аккорды. Юлия начала: «Ah che mi manca l'anima in si fatal momento»(1). Надо сказать, что слова этого дуэта, как обычно в итальянских романсах, просто изображали разлуку влюбленной пары, что в нем «momento»(2), разумеется, римувалося с «sento»(3) и «tormento»(4) и так же, как в сотни других подобных ему дуэтов, там не хватало «abbi pietade в cielo»(5) и «pena di morir»(6). Но Крейслер на эти слова сочинил мелодию в минуты наивысшего душевного подъема, с таким вдохновением, что не могло не захватить каждого, кого небо обдарувало хоть каким-таким слухом. Его дуэт был одним из самых страстных произведений этого жанра, а что Крейслер стремился только к тому, чтобы наиболее полно отдать ту страсть, а не к тому, чтобы Юлии было удобно, легко петь, то сначала ему трудно было попасть [410] ей в тон. Так вот и получилось, что Юлия начала свою партию робко, немного неуверенно и Крейслер также не намного лучше. И скоро их голоса понеслись вверх на волнах мелодии, словно белые мерцающие лебеди, которые то подымались мощными взмахами крыльев к светозарным золотых облаков, то замирали в сладких объятиях, падая в шумный поток аккордов, пока глубокие вздохи не ознаймували приближение смерти и не вырвалось последнее «addio»(7) криком нестямного боли, словно кровавый фонтан брызнул из роздертих груди.

(1) Где делась моя отвага этой роковой момент (итал.).

(2) Миг {итал.).

(3) Чувствую (итал.).

(4) Беспокойство (итал.).

(5) Змилосердься, в небо (итал).

(6) Смертельной муки (итал.).

(7) Прощай (итал.).

В кругу слушателей не было никого, кто бы остался равнодушен к этому дуэту. У многих в глазах блестели слезы, а Бенцон призналась, что не переживала такого даже в театре во время наилучшего выполнения какой-либо сцены прощания. Юлию и капельмейстера восхваляли до небес, говорили о искреннее вдохновение, с которым каждое из них выполняло свою партию, подносили саму мелодию еще выше, чем она того заслуживала.

С виду княжны Гедвіги тоже заметно было, что она взволнована, хотя как она пыталась казаться спокойной, даже вполне равнодушной. Рядом с ней сидела юная фрейлина с румяными щеками, одинаково готова и поплакать, и посмеяться, и княжна все время шептала ей что-то на ухо, на что та отвечала коротко, боясь нарушить придворный этикет. К Бенцон, что сидела с другой стороны, Гедвіга также шепотом обращалась с разными мелочами, вроде совсем не слушая дуэта, но и с присущей ей откровенностью попросила вельможну панну отложить разговор до того времени, когда кончится дуэт. И вот теперь Гедвіга, вся красная, с блестящими глазами, заговорила так громко, словно хотела перекричать все общество, что хвалило певцов:

- Позвольте и мне сказать свое мнение. Я признаю, что дуэт как музыкальное произведение имеет свою стоимость и наша Юлия выполнила его прекрасно, но уместно, справедливо ли, чтобы в нашем уютном кругу, где должны вестись мирные, спокойные разговоры, где дружеские развлечения, музыка и пение должны протекать легко и ласково, словно журчащий ручей среди грядок с цветами, нам преподносили безумные мелодии, которые так раздирают душу, оставляют такое сокрушительное впечатление, что его нельзя избавиться? Я пыталась защитить свой слух и свои грудь от того дикого, адских болей, Крейслер с присущей ему насмешкой, что так легко ранит наши чувствительные сердца, воплотил в звуки, однако никто не захотел поддержать меня. [411] Пусть моя слабость станет пищей для вашей иронии, капельмейстере, но я признаюсь: ваш дуэт произвел на меня такое тягостное впечатление, что я чувствую себя совсем больным. Разве нет Чімарози или Паизиэлло, чьи произведения написаны действительно для развлечения общества?

- Боже святой! - воскликнул Крейслер, и на его лице заиграл каждый мускул, как всегда, когда в душе его просыпался юмор.- Боже святой, сиятельная князівно, и я же, самые-мізерніший с капельмейстерів, всем сердцем согласен с вашей ласковой, августейшей мнением! Или же мы не пойдем вопреки обычаям и предписаниям относительно одежды, когда свои грудь с тяжелой тоской, со жгучей болью, с безудержным восторгом, в них бурлят, выставим в обществе не закутанные в пышное жабо самого безупречного воспитанности и приличия? Что стоят тогда все пожарные команды хорошего тона, что они стоят, если не могут погасить бушующего пламени, которое то здесь, то там хочет видобутись наружу? Сколько бы поливали нас чаем, сладкой водичкой, приличными разговорами и приятными россказнями, но время том или ином преступном поджигателю везет бросить в душу зажигательную ракету, и вот уже там вспыхивает пламя, светит и даже печет, чего никогда не бывает с чистым лунным светом. Так, светлейшая князівно, да, я, самый скудный капельмейстер на этой грешной земле, допустил позорного преступления этим ужасным дуэтом, что, как адский фейерверк со всевозможными огненными шарами, кометами, ракетами и пушечными выстрелами, переполошил общество и, к своему сожалению, должен признать, почти везде совершил поджог. Ох! Пожар! Пожар! Караул! Горим, пожарные помпы сюда! Воды! Спасайте! Спасите!

Крейслер бросился к ящику с нотами, вытащил ее из-под фортепиано, открыл, розшпурляв вокруг листе, схватил какую-то партитуру - то была «Molinara»(1) Паизиэлло, - сел к инструменту и заиграл ритурнель популярной арієти «La Rachelina molinarina»(2), которую поет мельничка.

(1) «Мельничка» (итал.).

(2) «Рекеліна-мельничка» (итал.).

- Не надо, милый Крейслере! - робко попросила испуганная Юлия.

Однако Крейслер упал перед ней на колени и взмолился:

- самая Дорогая, самая прекрасная Юлия! Зласкавтесь над многоуважаемым обществом, влейте утешение в лишенные [412] надежды души, спойте «La Rachelina»! Потому что если вы не споете, мне нет другого совета, как тут же, на ваших глазах, вкинутись в бездну отчаяния, на краю которой я уже стою, и зря вы будете держать за полы пропащего maftre de lachapelle, зря добро гукатимете: «Останьтесь с нами, о Йоганне-се!» - он скатится в Ахерон и, причудливо подскакивая, закружит в демоническом танце с покрывалами. Поэтому лучше спойте, дорогая!

Юлия, хоть, казалось, и немного недовольно, выполнила то, что просил ее Крейслер.

Не успела она закончить арієту, как Крейслер сразу же заиграл известный комический дуэт нотариуса и мельнички.

Голос и манера пения Юлии больше подходили к уважительным, патетических произведений, однако ей не хватало запала, когда она выполняла и комичные вещи, которые выходили у нее чрезвычайно мило. А Крейслер перенял немного странное, однако чрезвычайно милую манеру итальянских buffi(1), но сегодня почти перекривлював ее - казалось, что это совсем не тот голос, который только что отдавал глубочайший драматизм в тысячах оттенков, к тому же он строил такие забавные мины, что рассмешил бы и самого Катона.

(1) Певцов-комиков (итал.).

Поэтому не удивительно, что все начали проявлять свое одобрение криками и хохотом.

Крейслер в восторге поцеловал руку Юлии, но она недовольно выдернула ее.

- Ох, - сказала она, - ох, капельмейстере, я никак не могу понять чудной, я бы сказала, неестественной изменения ваших настроений и не могу к ней достосуватись! Этот головокружительный скачок от одних крайностей к другим ранит мне сердце! Прошу вас, дорогой Крейслере, не требуйте больше от меня, чтобы я, глубоко взволнованная предварительной музыкой, когда в груди моей еще звучит отголосок горького печали, пела комические вещи, какие бы они были приятные и мелодичные. Я знаю, что смогу спеть их, как-то справлюсь с ними, но такое пение меня вполне истощает, я становлюсь просто больна. Следовательно, не требуйте от меня больше такого! Обещайте мне, милый Крейслере!

Капельмейстер хотел ответить ей, но в тот момент княжна обняла Юлию, смеясь так громко и безудержно, что какая-нибудь обер-гофмейстриня считала бы ее поведение непристойным и не взяла бы на свою совесть.[413]

- Дай-ка я обниму тебя, самая лучшая, самый певучий, самый-веселее всех мельнычок! - воскликнула она.- Ты способна вскружить голову всем баронам, всем наместникам и нотариусам, которые только есть на свете, да еще, пожалуй...- остальные его слов потонул в новом приступе смеха.

Затем княжна быстро обернулась к капельмейстера и сказала:

- Вы окончательно змирили меня с собой, милый Крейс-leray. О, теперь я понимаю ваш изменчивый юмор. Он изящный, действительно замечательный! Только в соревновании противоречивых, противоположных друг другу чувств зарождается выше жизни! Благодарю, искренне благодарю и позволяю вам поцеловать мне руку!

Крейслер взял ее протянутую руку, и вновь его пронзил странный ток, хоть и не такой мощный, как недавно, поэтому он на мгновение заколебался, прежде чем поднес к губам незащищенные перчаткой хрупкие пальчики, а потом склонился в таком поклоне, словно до сих пор был советником посольства. Почему - Крейслер и сам не знал, почему, - это физическое ощущение от прикосновения вельможной руки показалось ему чрезвычайно смешным. «Итак, - сказал он сам себе, когда княжна отошла, - следовательно, ее сиятельство такая себе лейденская банка, что поражает порядочных людей электрическим током на свой княжеский усмотрению».

Княжна порхала и пританцовывала по зале, смеялась, напевала «La Rachelina molinarina», прижимала к груди и целовала то ту, то другую даму, уверяла всех, что ей никогда не было так весело, и все это благодаря бесподобному капельмейстерові. Почтенной и строгой Бенцон ее поведение ужасно не нравилась. Наконец она не выдержала, отозвала княжну в сторону и прошептала ей на ухо:

- Гедвіго, прошу вас, как вы поступаете!

- Лучше, - ответила княжна, и глаза ее вспыхнули, - лучше, дорогая Бенцон, оставим на сегодня тон гофмейстрині и пойдем все спать. Так, спать, спать! - И она велела подавать карету.

Если в княжны аж переливалась через край какая-то неестественная, судорожная веселость, то Юлия, наоборот, притихла и погрустнела. Подперев голову рукой, она сидела у фортепиано, и ее бледное лицо и затуманенный взгляд говорили, что она испытывала просто физическую боль, так плохо было у нее на душе.

В Крейслера также погас последний всплеск юмора. Избегая любых разговоров, он неслышными шагами приближался к двери. Дорогу ему заступила Бенцон. [414]

- Не знаю, - сказала она, - что за чудной, прикрой меня сегодня настроение

(М. п. д.) таким знакомым, таким родным, сладкий запах какой замечательной, сам не знаю какой печеные голубоватыми облачками поднимался над крышами, а откуда-то издалека с шепотом вечернего леготу доносились тихие, ласковые голоса: «Муре, мой любимый, где ты так долго бродил?»

Чего в расстроенному сердце

Послышался вновь блаженства щем,

Словно теплым весенним дождем

Прорвал отчаяния зимние дверцу?

Заиграла радость в глазах,

Бурлящая сила в ловких лапах,

Жгучая боль в душе прочах,

В надежду обернулся ужас:

Я слышу запах жареного!

Так я пел и, несмотря на ужасающий шум и гудение пожара, предавался сладким мечтам. Но и здесь, на крыше, меня не покидали ужасные проявления безобразного светской жизни, в которое я сам вскочил. Не успел я оглянуться, как из трубы вылезла одна из тех почвар, что их люди зовут сажотрусами. Только тот чорнопикий дебошир заметил меня, как сразу же заорал: «Доу, котэ!» - и швырнул в меня метлой. Уклоняясь от удара, я прыгнул на соседнюю крышу и поцарапался вниз по трубе. Кто опишет мое радостное удивление, мою счастливую растерянность, когда я увидел, что оказался в доме своего доброго хозяина! Я ловко перелезал от одного слухового окошка к другому, но все они были закрыты. Тогда я повысил голос, и зря, никто меня не услышал. Тем временем из охваченного пламенем дома валували вверх облака дыма, шипели струи воды, множество голосов наперебой что-то кричали, пожар, видно, становилась еще более угрожающей. И вот, отверзлись слуховое окошко, и из него выглянул мастер Абрагам в желтом халате.

- Муре, мой милый котик, Муре, вот где ты сидишь! Слезай-ка, слезай, серенький! - радостно воскликнул он, увидев меня.

Я также не упустил случая всеми доступными мне способами показать ему свою радость; следовательно, мы отпраздновали замечательную минуту встречи. Хозяин начал меня гладить, когда я прыгнул к нему на чердак, и от удовольствия я ласково, сладко замурчав, или, как говорят, будто в насмешку, некоторые люди, запряв. [415]

- Xa-xa-xa, - засмеялся хозяин, - ха-ха-ха, ты, голубчик, видимо, рад, что вернулся из дальних странствий домой, и не видишь, какая над нами нависла опасность. Пожалуй, я бы сам хотел быть, как ты, счастливым, невинным котом, которому наплевать на пожар и пожарных, потому что у него не сгорит никакое движимое имущество, ведь единственная движимость, которой владеет его бессмертный дух, - это он сам!

С этими словами хозяин взял меня на руки и спустился вниз в комнату.

Не успели мы зайти, как туда же убіг профессор Лотарио и еще двое мужчин.

- Прошу вас, - воскликнул профессор, - ради бога, прошу вас, мастер! Вы в страшной опасности, огонь перекинулся уже на ваш крышу. Позвольте, мы вынесем ваши вещи!

Хозяин очень сухо объяснил ему, что в такой опасности чрезмерное усердие друзей может дать больше вреда, чем сама опасность, ибо то, что удалось спасти от огня, преимущественно летит к черту, хоть и в более деликатный способ. Он сам когда-то, как его приятелю грозила пожар, из лучших побуждений выбрасывал в окно немало ценной китайского фарфора, чтобы она только не сгорела. Но он будет им благодарен, если они, не хватаясь, сложат в сундук три ночные колпаки, несколько серых сурдутів и некоторое другое наряды, особенно считая на шелковые панталоны, и еще немного белья, а книги и рукописи пусть упакуют в две корзины, только чтобы ни пальцем не касались машин. И как уже займется крышу, он покинет дом со своим движимым имуществом.

- Но прежде, - закончил он, - но прежде пусть я накормлю и напою своего підсусідка и товарища, который только что вернулся из странствий уставший и истощенный. А тогда уже порядкуйте себе.

Все весело засмеялись, догадавшись, что хозяин имеет в виду меня.

еда мне очень понравилась, значит, мои лучшие надежды, которые я изливал на крыше тоскливыми сладкими звуками, вполне сбылись.

Когда я поел, хозяин посадил меня в корзину, а рядом, где еще было место, поставил мисочку с молоком и бережно закрыл корзину.

- Сиди тихо, - сказал он, - сиди тихо, котик, в этом темном убежище и, чтобы не скучно было, хлебчи свой любимый напиток, потому что если ты выскочишь и начнешь слоняться по комнате, то наши спасители в спешке непременно растопчут [416] тебе хвост и лапы. Когда придется убегать, я сам вынесу тебя отсюда, чтобы ты опять не заблудился, как уже раз было. Вы не поверите, - обратился хозяин к профессору и его товарищей, - вы не поверите, уважаемые господа и помощники в беде, этот серый господин в корзине умный, необычный кот. Последователи натуралиста Галля уверяют, что даже достаточно воспитанные коты, одаренные такими замечательными качествами, как жажда убийства, влечение к воровству, лукавство и т. д., вполне лишены чувства ориентации на месте, поэтому, раз заблудившись, они никогда не найдут дома, но мой Мур - блистательный исключение среди них. Несколько дней назад я обнаружил, что он пропал, и искренне скучал по ним, а сегодня он вдруг вернулся, и я имею основания предполагать, что он даже воспользовался крышами, как самым приятным путем для прогулок. Он, добрая душа, доказал не только свою смекалку и ум, но и привязанность к хозяину, за что я его еще больше полюбил.

Меня ужасно обрадовало господарева хвала, я не без внутреннего удовлетворения осознал свое превосходство над всем кошачьим родом, над уймой заблудших котов, лишенных чувства ориентации на месте, и удивился, что до сих пор сам не заметил этой особой способности своего ума. Правда, я помнил о том, что, собственно, это юный Понто вывел меня на нужную дорогу, а сажотрусова метла направила на нужный крышу, и все равно не имел сомнения относительно своей прозірливості и справедливости господаревих слов. Как уже сказано, я чувствовал свою внутреннюю мощь, и это ощущение было залогом, что хозяин не зря хвалил меня. Незаслуженная хвала дает много большее удовольствие, чем заслуженная, и тот, кого хвалят, много сильнее гордится ею, чем заслуженной, - такое я где-то читал или, может, слышал, но это касается только людей, мудрые коты не способны на такую глупость, я твердо убежден, что нашел бы дорогу домой без Понто и трубочиста и что оба они только спутали мне правильный ход мыслей. Ту толику житейской мудрости, которой так гордился юный Понто, я мог бы получить и другим способом, хоть разные приключения, которые я пережил с любезным пуделем, тем aimable roue(1), дали мне хороший материал для писем друзьям, в форму которых я воплотил свои впечатления от путешествия. Те письма с успехом могли бы быть напечатаны во всех утренних и вечерних газетах, во всех светских и независимых журналах, потому что в них [417] остроумно и глубокомысленно изображены самые блестящие стороны моего «я», а что может быть интереснее для любого читателя? Однако я знаю наперед, что господа редакторы и издатели спросят: «Кто такой этот Мур?» - а узнав, что я кот, хоть даже самый совершенный на свете, пренебрежительно отмахнутся: «Кот, а прется в писатели!» И даже если бы я обладал юмором самого Лихтенберга и глубиной мысли Амана, - о них я слышал много хорошего, видимо, они неплохо писали для людей, и оба уже умерли, что для каждого писателя и поэта, который мечтает о бессмертии, очень рискованное дело, - итак, говорю, если бы я даже обладал юмором Лихтенберга и глубиной мысли Амана, все равно мне вернули бы рукопись, ибо где же видано, чтобы кошачьи когти овладели изысканный стиль! Вот такая справедливость! В предубеждения, вопиющее предубеждение, как же ты глубоко сидишь в людях, а особенно в тех, что зовутся издателями!

(1) Милым проходимцем (франц.)

Профессор и те, которые с ним пришли, подняли вокруг меня ужасный переполох, на мой взгляд, совершенно зря, если им надо было собрать всего лишь ночные колпаки и серые сурдути.

Вдруг снаружи кто-то крикнул:

- Дом горит!

- Ого-го, - молвил мастер Абрагам, - если так, то мне надо самому глянуть, что там делается. Не волнуйтесь, господа, когда окажется, что опасность действительно близко, я вернусь и мы спакуємось.

С этими словами он покинул комнату.

Я в своей корзине весь похолодел. Неистовый шум, дым начал проникать в комнату, - все увеличивало мой страх. В голову мне начали закрадываться черные мысли. Что, когда хозяин забудет про меня и мне придется позорно погибнуть в пламени! В животе у меня, видимо, с большого страха начало неприятно пощипывать. «А что как зло задумал мой хозяин, - думал я, - из зависти к знаниям моих больших и навек меня в эту корзину упрятал, чтобы избавиться тяга-ру и мороки? 1 что как белый этот напиток - яд, который несет мне гибель определенную?» Бесподобный Муре, даже в минуту смертельного страха ты думаешь ямбами, не пропало бесследно то, что ты когда-то вычитал у Шекспира-Шлегеля!

Наконец мастер Абрагам просунул голову в дверь и сказал:

- Опасность миновала, господа! Садитесь спокойно к столу и выпейте бутылку или две вина, оно в стенном шкафу. А я еще ненадолго полезу на крышу и хорошо его полью. Но погодите, сначала надо посмотреть, что делает мой котик. [418]

Хозяин зашел внутрь, поднял крышку с корзины, где я сидел, ласково отозвался ко мне, спросил, как я себя чувствую и не желаю съесть еще одну печеную птичку. В ответ я несколько раз нежно мяукнул и удовлетворенно потянулся. Он вполне правильно понял все это как признак того, что я не голоден и хочу пока посидеть в корзине, поэтому вновь накрыл его.

Теперь я окончательно убедился, что мастер Абрагам благосклонен ко мне и желает мне добра. Может, мне было бы и стыдно за свои нехорошие подозрения, если бы я не считал, что умному вообще стыд не к лицу. «Наконец, - подумал я, - и тот безграничный страх, что я пережил, и подозрение, опять же, вызванная страхом перед худшим, - не что иное, как поэтические мечты, свойственны гениальным юным энтузиастам, они им очень нужны, как пьянящий опий».

Эта мысль меня вполне успокоила.

как Только хозяин вышел из комнаты, как я увидел сквозь щель в корзине, профессор недоверчиво посмотрел в мою сторону и подмигнул своим друзьям, как будто хотел им сказать что-то важное. Потом вел заговорил так тихо, что я не услышал бы ни слова, если бы небо не обдарувало мои шпичасті уши необыкновенно острым слухом.

- Знаете, что мне сейчас хочется сделать? Я бы вот подошел к корзине, открыл его и вгородив бы этого острого ножа в горло том проклятом котюзі, который сидит там и, видимо, нагло и самодовольно смеется с нас.

- Что с вами случилось? - воскликнул один из его друзей, - что с вами случилось, Лотарио? Убить такого хорошего кота, любимца нашего мастера? И чего вы разговариваете так тихо?

Профессор так же шепотом объяснил им, что я все понимаю, что я умею читать и писать, что мастер Абрагам в какой-то непостижимый, действительно таинственный способ познакомил меня с науками так, что я теперь уже, как ему сказал пудель Понто, пишу прозу и сочиняю стихи и что все это лукавый мастер устроил с единственной целью: чтобы поглумиться из самых знаменитых ученых и поэтов.

- О, - отвечал Лотарио, с трудом сдерживая ярость, - о, я уже вижу, как мастер Абрагам, что и так пользуется у великого князя безграничным доверием, добьется с помощью Этого злосчастного кота всего, чего захочет. И бестия станет magister legens(1), получит степень доктора и в конечном счете как профессор эстетики будет читать лекции о Эсхила, Корнеля и [419] Шекспира! Я аж тіпаюся из ярости! Тот кот запустит мне когти в самое нутро, а они в него подлючие!

(1) Магистром, что имеет право читать лекции (лат.).

Всех ужасно поразили слова Лотарио, профессор эстетики. Один из его друзей высказал мнение, что кот не может научиться читать и писать, потому что эти первоначала всех наук требуют определенной ловкости, на которую способен только человек, определенного умения думать или, иначе сказать, ума, что не всегда есть даже у человека, венца природы, а что уж хотеть от неразумного животного.

- Дорогой мой, - вмешался в разговор другой, как мне показалось из корзины, очень почтенный человек, - дорогой мой, что вы называете «бездумным животным»? Бездумных животных не бывает. Часто, погрузившись в тихое самосозерцания, я испытываю одновременно некоторое глубокого уважения к ишаков и других полезных животных. И не понимаю, почему любая симпатичная домашнее животное, счастливо одаренная талантом, не могла бы научиться читать и писать? Даже больше, почему бы такому зверьку не стать ученым или поэтом? Разве не было таких примеров? Я уже не говорю про «Тысячу и одну ночь» - лучшее исторический источник, достоверность которого не подлежит сомнению, но вспомните, уважаемый, Кота в сапогах, чрезвычайно благородного, одаренного умом, основательно образованного кота.

Обрадован этой хвалой коту, что, как мне подсказал мой безошибочный внутренний голос, наверное, был моим достойным предком, я не удержался и дважды или трижды достаточно громко чихнул. Оратор сразу замолчал, и все боязливо втупились в мою корзину.

- Contentement, mon cher!(1) - наконец крикнул тот почтенный человек, который только что говорил, и повел дальше: - Если я не ошибаюсь, уважаемый эстетику, вы упоминали о каком-пуделя Понто, что предал вам тайну научных и поэтических упражнений кота. Это напоминает мне замечательного Берганцу Сер-вантеса, о дальнейшей судьбе которого рассказывает одна новая, чрезвычайно интересная книга. Тот пес также может быть убедительным примером того, что в животных есть природные способности и талант к наукам.

(1) На здоровье, дорогой! (франц.)

- Позвольте, - сказал его товарищ, - позвольте, дорогой друг, что за странные примеры вы нам приводите? Ведь о собаке Берганцу рассказывает Сервантес, что, как всем известно, писал романы, а история про Кота в сапогах - просто детская сказка, которую, правда, господин Тик пересказал так ярко, [420] что можно по глупости и действительно поверить в нее. Итак, вы ссылаетесь на двух писателей, будто они солидные естествоиспытатели и психологи, а они же только поэты, матерые фантасты, и все, что придумывают и рассказывают нам сами лишь небылицы. Ну скажите, как вы, умный человек, можете ссылаться на писателей, чтобы доказать то, что противоречит здравому смыслу? Лотарио, профессор эстетики, ему иногда можно переступить черту, но вы...

- Погодите, - перебил его почтенный, - погодите, уважаемый, не горячитесь. Подумайте спокойно, и вы согласитесь, что когда идет речь о удивительное, невероятное, надо обращаться именно к писателям, ибо обычные историки в нем ничего не смыслят. Да, даже если удивительное упорядочивают, соответственно оформляют и подают как чистую науку, то и тогда доказательства для любых основ берут в прославленных поэтов, на слова которых можно положиться. Я приведу вам пример одного известного врача - он вас удовлетворит, потому что вы сам ученый врач, - итак, я приведу вам пример одного известного врача, который в своем научном описании животного магнетизма, желая выяснить наша связь с миром духов и неопровержимо доказать, что существует удивительный дар предвидения, ссылается на Шиллера и его Вал-ленштейна, который говорит: «В жизни человека есть такие минуты...» и «Есть пророческие голоса, бесспорно...» Не помню, как там дальше. В конце концов, вы можете сами прочитать в трагедии, что там об этом написано.

- Ха-ха-ха, - засмеялся доктор, - вы перескакиваете с одного на второе! Заводите речь о магнетизме и в конечном счете уже готовы доказать, что до всех чудес, на которые способен магнетизер, он еще и может обучать одаренных котов.

- Ну и что же, - ответил почтенный, - никто не знает, как магнетизм влияет на животных. Коты, которые уже имеют в себе электрические флюиды, как вы сейчас убедитесь...

Вспомнив вдруг, как горько сетовала Мина на такие опыты, что их проводили над ней, я ужасно испугался и мяукнул во весь голос.

- Клянусь Орком, - пораженно воскликнул профессор, - клянусь Орком со всеми его ужасами, что этот проклятый кот слышит нас и понимает наш разговор! ей-богу, я сейчас задушу его своими руками...

- Немудрено, - отозвался почтенный, - действительно немудрено, профессор! Я ни за что не позволю, чтобы вы сделали хоть малейшую обиду коту, которого я искренне полюбил, хотя не имел [421] счастье ближе с ним познакомиться. Конец концом аж хочется спросить вас: может, вы завидуете, что он умеет писать стихи? По крайней мере профессором эстетики тот маленький серый господин никогда не станет, можете быть спокойны. Разве не записано черным по белому в старых, как мир, академических уставах, что, учитывая все более частые злоупотребления, в дальнейшем запрещено допускать ослов к профессуре, и разве это постановление не распространяется на все виды и породы животных, считая и котов?

- Возможно, - недовольно ответил профессор, - возможно, кот никогда не станет ни магистром, ни профессором эстетики, но рано или поздно выступит как писатель, своей необычностью, конечно, заинтересует издателей и читателей и перехватит у нас хорошие гонорары...

- Я не вижу, - возразил почтенный, - я не вижу, почему бы такому хорошему коту, любимцу нашего мастера, нельзя было ступить на тот путь, на который толпами идут те, кто не имеет к такой деятельности ни сил, ни призвания. Единственное, что не помешало бы сделать, это заставить его обрезать острые когти, и мы, небось, сейчас же это и сделаем, тогда будем уверены, что, став писателем, он не поцарапает нас.

Все они встали. Эстетик схватил ножницы. Можете себе представить мое положение! Я решил защищаться, как лев, от позора, которую мне готовили; первого, кто приблизился бы ко мне, я обозначил бы на весь его век. Я наготувався к прыжку, как только откроют корзину.

в тот момент зашел мастер Абрагам, и весь мой страх, доходивший уже до отчаяния, как рукой сняло. Он открыл корзину, и я, еще не оправившись как следует, молниеносно выскочил оттуда и понесся мимо хозяина под печку.

- Что опять случилось с моим котом? - спросил хозяин, подозрительно глядя на гостей, которые стояли сконфуженные и, чувствуя себя виновными, не знали, что ответить.

Хоть какое трудное было мое положение в той тюрьме, а все же на душе у меня становилось радостно, когда я возвращался мыслью к професорових слов о мою кажущуюся карьеру, радовало меня и то, что в его словах звучала зависть. Я уже чувствовал на голове докторскую шапочку и видел себя на кафедре! Разве жадная до знаний молодежь не посещала бы мои лекции чаще всего за все? Разве нашелся бы хоть один юноша, воспитанный в добрых обычаях, который бы плохо понял просьбу профессора не приводить на лекции собак? Ведь не все пудели такие теплые и ласковые, как мой Понто, особенно нельзя верить [422] охотничьим лопоухим собакам, которые везде устраивают бессмысленные ссоры с найосвіченішими представителями нашего рода и волей-неволей заставляют их в самый нелепый способ проявлять свой гнев - пирхати, дряпатись, кусаться и т. д. и т. д.

Как же было бы обидно,

(А. м.) касалось румяной фрейлины, ее Крейслер видел в Бенцон.

- Сделайте мне одолжение, - сказала княжна, - сделайте мне одолжение, Нанетто, сходите вниз и позаботьтесь, чтобы все гвоздики снесли в мой павильон, потому что челядь так розледачіла, что сама ничего не выполнит.

Фрейлина сорвалась на ноги, очень церемонно поклонилась и быстро выбежала из комнаты, словно птица, выпущенная из клетки.

- Я не могу, - обратилась к Крейслера княжна, - я не могу ничего сыграть, когда сижу с учителем не сама, он - как тот священник, которому не боишься вести все свои грехи. Вообще вам, дорогой Крейслере, наш строгий этикет покажется странноватым и обременительным: меня везде должны окружать фрейлины и стеречь, как испанскую королеву. По крайней мере здесь, в нашем милом Зіггартсгофі, можно было бы иметь большую свободу. Если бы князь был теперь в замке, я бы не решилась отправить Нанетту, а она и сама томится во время наших музыкальных студий, и меня сковывает. Начнем еще раз, теперь должно пойти лучше.

Крейслер, что во время уроков был очень терпелив, вновь начал арию, которую выбрала для упражнения княжна. И хоть как Гед-вига старалась, хоть как ей помогал Крейслер, она все сбивалась с такта и тона, делала ошибку за ошибкой, пока наконец, спаленівши, вскочила с места, подбежала к окну и стала смотреть в парк. Крейслерові показалось, что княжна плачет; этот первый урок и вся эта сцена были ему немного досадные. Ну что тут можно сделать? Разве попробовать выгнать музыкой то враждебный, немузикальний дух, который, кажется, так изнервничался княжну? И из-под его пальцев полились прекрасные мелодии - самые известные, любимые всеми песни, которые он так искусно варьировал контрапунктними оборотами и мелодичными украшениями, что в итоге сам удивился своей замечательной игре. Он напрочь забыл о княжну с ее арией и это верх невежества нетерплячкою.

- Какой красивый Гаєрштайн в заходящем солнце! - не оборачиваясь, произнесла княжна.

Крейслер именно преодолевал некий диссонанс, что его, конечно, надо было снять, а потому не мог любоваться с княжной Гаєрштайном в заходящем солнце. [423]

- есть Ли где лучшее место за наш Зіггартсгоф? - еще громче, чем первое, сказала Гедвіга.

Теперь Крейслерові, после могучего конечного аккорда, пришлось подойти к княжны и, скоряючись ее требованию, вежливо поддержать разговор.

- Действительно, - сказал он, - действительно, сиятельная князівно, парк волшебный, а особенно мне нравится, что все деревья покрыты зеленой листвой. Меня вообще удивляет и восхищает то, что деревья, кусты и травы зеленые, и каждой весной я благодарю Всевышнего, что они снова зеленеют, а не краснеют, потому что это испортило бы каждый пейзаж, такого нет ни у одного из лучших пейзажистов, например, у Клода Лоррена, в Берггема, или даже в Гаккерта, который, правда, немного припудровує зелень на своих лугах.

Крейслер хотел еще что-то говорить, и вдруг увидел в зеркале, повішеному сбоку у окна, бледная как смерть, странно изменившееся лицо княжны и замолчал от страха, что холодными тисками сжал его сердце.

Наконец княжна нарушила молчание. Не оборачиваясь и все еще глядя на улицу, она начала трогательным, грустным тоном:

- Крейслере, судьба почему-то хочет, чтобы я всегда казалась вам освоенной странными химерами, нервозной, даже глуповатым, и давала повод оттачивать на мне свой острый юмор. Пора объяснить вам, почему вы, весь ваш вид доводят меня до того состояния, которое можно сравнить с нервным шалом во время сильной лихорадки. Поэтому выслушайте все. Откровенное признание даст облегчение моему сердцу и поможет мне не бояться вашего облика и вашего присутствия. Когда я увидела вас впервые, там в парке, то вы, вся ваша поведение, ужасно напугали меня, я и сама не знала почему. То вдруг во мне проснулся со всеми своими ужасами какой-то невнятный воспоминание из времен моего раннего детства, что аж потом в странном сне убрал более четкие очертания. При нашем дворе жил когда-то художник на фамилию Етлінгер, которого князь и княгиня высоко ценили за его замечательный талант. В нашей галерее вы найдете прекрасные картины его кисти и на всех увидите княгиню в различных фигурах в той или иной исторической сцене. Но лучшая из них, что вызвала единодушный восторг знатоков, висит в кабинете князя. Это портрет княгини в розповні ее молодости, нарисованный без всякого сеанса с натуры, но такой похожий, будто художник подглядывал за ней в зеркало. Леонгард - так звали художника при дворе - [424] был, говорят, кротким, добрым человеком. Мне не было еще трех лет, а я полюбила его так, как только способна любить детское сердце, прихилилась к нему и хотела, чтобы он никогда не покинул меня. Но и он без устали играл со мной, рисовал мне небольшие красочные рисунки, вырезал различные фигурки. Прошло где-то с год, и вдруг его не стало. Женщина, которая была моей первой воспитательницей, сквозь слезы объяснила мне, что господин Леонгард умер. Я была безутешна и ни за что не хотела больше сидеть в той комнате, где Леонгард игрался со мной. Как только выпадала возможность, я убегала от своей воспитательницы и придворных дам и бегала по замку, громко крича: «Леонгарде!» Я никак не могла поверить, что он умер, все думала, что он где-то спрятался в замке. И вот однажды вечером, когда воспитательница на минуту куда-то вышел, я тихонько выбралась из комнаты, чтобы поискать княгиню. Она должна была сказать, где господин Леонгард, и вернуть мне его. Двери в коридор были открыты, я действительно добралась до парадной лестницы, поднялась вверх и наугад вошла в первую же незамкнутую комнату. Я оглянулась и увидела еще одну дверь. Думая, что они ведут в покои княгини, я уже хотела постучать в них, когда двери резко распахнулись и из них выскочил мужчина в порванной одежде и с растрепанной головой. Это был Леонгард. Он вперил в меня глаза, что горели страшным огнем. Его трудно было узнать - бледный, как мертвец, щеки запали. «Ох, господин Леонгарде, - воскликнула я, - какой у вас вид! Чего вы такие бледные, чего у вас так горят глаза, чего вы так смотрите на меня? Я боюсь вас! О, будьте вновь такие добрые, как всегда, рисуйте вновь мне красивые, красочные рисунки!» Неожиданно Леонгард дико захохотал, бросился ко мне, забряжчавши цепью, которым, видимо, был опоясан его состояние, опустился передо мной на корточки и сказал хриплым голосом: «Ха-ха-ха, маленькая князівно... Красочные рисунки?.. Да, теперь я могу рисовать, сколько захочу... Теперь я нарисую тебе рисунок, а на нем твою красивую маму! Правда же, твоя мама красивая? Но попроси ее, пусть не поднимает с меня чар, я не хочу больше быть жалким Леонгардом Етлінгером... Он давно умер. Я красный коршун и могу рисовать только тогда, когда наковтаюсь красочного лучи! Так, когда могу развести в горячей крови... Мне надо твоей крови, маленькая князівно!» С этими словами он схватил меня, привлек к себе, обнажил мою шею, и мне показалось, что в руке у него блеснул небольшой нож. Я завизжала не своим голосом, сбежалась челядь и набросилась [425] на сумасшедшего. И он с нечеловеческой силой стряхивал ее с себя. Того момента лестницы загудели и заскрипела под чьими-то шагами, в комнату вскочил высокий, сильный мужчина и закричал: «Господи Иисусе, он убежал от меня! Господи Иисусе, вот беда! Ну погоди же, адское отродье!» Только сумасшедший увидел того мужчину, как вдруг сила его словно покинула, и он с воем упал на пол - На него налегли цепь, которого принес с собой тот человек, и повели прочь. Он ужасно ревел, словно пойманный зверь.

Можете себе представить, какие глубокие зарубки оставило в душе четырехлетнего ребенка то ужасающее зрелище. Меня пытались утешить, объяснить мне, что такое безумие. Я не очень понимала их объяснения, но в сердце мне закрался какой-то глубокий, непостижимый страх, что и до сих пор возвращается, когда я увижу безумного, даже когда только подумаю о то страшное состояние, которое можно сравнить с непрерывными смертельными муками. Вот на того несчастного вы и похожи, Крейслере, как его родной брат. А больше всего напоминает мне Леонгарда ваш взгляд, - иногда я бы назвала его странным. Вот почему, увидев вас впервые, я потеряла власть над собой, вот почему и теперь ваше присутствие тревожит и пугает меня!

Крейслер стоял у окна, глубоко пораженный, не в состоянии вымолвить и слова. Его давно преследовала idee fixe(1), что его подстерегает безумие, как хищник, жадно ожидает добычу, и когда неожиданно нападет на него; теперь он задрожал от того самого страха, что и княжна, когда увидела его впервые, - от страха перед самим собой. Он пытался отогнать от себя жуткую мысль, что это он в своей безумной ярости хотел убить Гедвігу.

(1) Назойливая мысль(франц.).

Немного помолчав, княжна повела дальше:

- Несчастный Леонгард втайне любил мою мать, и та любовь, уже само собой безумное, в конце вылилось в буйное помешательство.

- Итак, - сказал Крейслер тихо и очень ласково, как всегда, когда в груди его утихала буря, - следовательно, в груди Леонгарда не было места для любви художника.

- Что вы хотите этим сказать, Крейслере? - спросила княжна, быстро обернувшись к нему.

- Когда я, - ответил он, ласково улыбаясь, - когда я на одной довольно веселой спектакле услышал, как остроумный слуга [426] почитал оркестрантов такой приятной речью: «Вы хорошие люди и плохие музыканты» - то, как верховный судья, разделил человечество на две части: одна состоит из хороших людей, но плохих музыкантов, или, скорее, совсем не музыкантов, а вторая - из истинных музыкантов. И ни одна из них не будет проклята, все испытывают блаженства, только в разный способ. Добрые люди легко влюбляются в чьи-то красивые глаза, протягивают руки к обожаемой лица, на лице у которой сияют очи, захватывают красавицу в круг, который все сужается, пока дойдет до размера кольца, они и надевают на палец любимой, как pars pro toto(1), - вы немного знаете латынь, сиятельная князівно, - итак, говорю, как pars pro toto, как звено цепи, на котором жертву любви ведут домой, в супружескую тюрьму. По дороге они во все горло кричат: «О господи», или: «О небо», или, если любят астрономию: «звезды небесные», или, когда склонны к язычеству: «О боги, она моя, самая прекрасная из всех! Сбылись все мои самые пылкие желания!» Производя такой шум, добрые люди думают, что следуют музыкантов, но их усилия напрасны, потому что в любви музыкантов выходит совершенно иначе. Тем музыкантам чьи-то невидимые руки вдруг сбрасывают с глаз пелену, которая закрывала им взгляд, они, ходя на грешной земле, видят ангельский образ, ту сладкую недовідому тайну, которая тихо покоится в их груди. И тогда небесным огнем, который светит, греет, но не сжигает сокрушительным пламенем, вспыхивает безграничный восторг, неописуемая радость высшей жизни, зарождающейся в глубине души, и дух в страстном желании протягивает тысячи усиков и обсотує ними ту, которую он увидел, и он владеет ею, никогда не обладая, ибо его страсть вечная, никогда не успокоенная! И это она, она сама, прекрасная, воплощенная в жизнь мечта, променіючи, выливается из души художника песней, картиной, стихотворением. Ах, сиятельная князівно, поверьте мне, без всякого сомнения поверьте, что настоящие музыканты своими телесными руками и пальцами, которые на тех руках выросли, только более-менее прилично музичать, - то пером, кистью, или еще чем-то другим, а к своей любимой, они действительно протягивают только духовные усики, на которых нет ни рук, ни пальцев, которые могли бы галантно, как и положено во время такой церемонии, взять кольцо и надеть его на тоненький пальчик своей богини. Следовательно, здесь можно не бояться вульгарного мезальянса, и [427] поэтому, видимо, довольно безразлично, любимой, которая живет в сердце художника, будет княгиня, дочь пекаря, чтобы только она не была совой. Такие музыканты, влюбившись, вдохновенно создают прекрасные неземные произведения и никогда не умирают жалкой смертью от чахотки, никогда не сходят с ума. Вот почему я ставлю в вину господину Леонгардові Етлінгеру, что он докатился до такого неистовства, когда мог, как настоящие музыканты, сколько угодно любить ясновельможну княгиню без какого-либо вреда для себя!

(1) Часть за целое (лат.).

Юмористические нотки, которых время допускался Крейслер, княжна пропускала мимо ушей, их заглушил отзыв струны, которой он коснулся и которая в женской груди натянута сильнее чем другие, а потому, видимо, и звучит сильнее них.

- Любовь художника, - сказала она, опустившись в кресло и, будто в задумчивости, подперев голову рукой. - Любовь творца! Быть так любимым! О, это прекрасный, волшебный, божистий сон, только сон, несбыточный сон...

- Вы, сиятельная князівно, - отозвался Крейслер, - вы, сиятельная князівно, кажется, не очень уважаете сны, но лишь во сне у нас вырастают красочные, словно у бабочки, крылья, и мы можем вылететь из самой тесной и самой крепкой тюрьмы и подняться в сияющие небеса. Ведь каждый человек имеет врожденный поезд до летания, и я знал солидных, очень порядочных людей, которые поздно вечером просто наполняли себя шампанским, как надежным газом, чтобы ночью, став одновременно воздушным шаром и пассажиром, подняться в воздух.

- Знать, что тебя так любят...- вновь сказала княжна еще схвильованіше.

- А по любви художника, - повел дальше Крейслер, когда княжна замолчала, - о любви художника, такого, как я вам пытался обрисовать, то вы имеете перед собой, сиятельная князівно, горький пример господина Леонгарда Етлінгера: он был музыкантом, а хотел такой любви, как у добрых людей, поэтому его ясный ум немного схибнувся, но именно поэтому я и думаю, что он не был настоящим музыкантом. Потому что те носят выбранную даму в сердце, им больше ничего не надо, только чтобы прославлять ее песнями, стихами, картинами, их изысканное поклонения можно сравнить с образцовой галантностью рыцарей, оно даже невинніше за рыцарское, потому что музыканты не такие кровожадные, как рыцари во славу дамы сердца спроваживали на тот свет достойнейших людей, когда не было под рукой великана или дракона. [428]

- Нет, - воскликнула княжна, будто проснувшись со сна, - нет, не может быть, чтобы в груди мужчины мог воспылать такой чистый жертвенный огонь! Разве мужская любовь - не коварная оружие, которым он пользуется, чтобы постичь победу, что губит женщину, но и самому ему не дает счастья!

Крейслера весьма поразил такой странный взгляд семнадцатилетней или восемнадцатилетней княжны, и он хотел что-то возразить, когда это открылась дверь и зашел княжич Игнатий.

Капельмейстер обрадовался, что кончится их разговор с княжной, которую он очень удачно сравнил с хорошо зладнаним дуэтом, где каждый голос должен оставаться верным своему собственному характеру. Тем временем как княжна держалась печального адажио и только иногда вставляла мордент или коротенькую трель, сам он, первостепенный buffo и чисто комический певец, перебивал ее множеством коротких нот parlando(1), поэтому композицию в целом и выполнения можно было назвать шедевром, и ему больше всего хотелось бы услышать княжну и себя самого где из ложи или с приличного места в партере.

(1) Речитатива (итал.).

Итак, в комнату зашел, всхлипывая, заплаканный княжич Игнатий с разбитой чашкой в руке.

Надо пояснить, что хоть княжичу давно прошло двадцать лет, он никак не мог расстаться с любимыми развлечениями детских лет. Больше всего ему были по нраву красивые чашки, которыми он так развлекался: часами расставлял их рядком на столе, каждый раз иначе - то желтую возле красной, то красную возле зеленой и т. д. Расставляя их, он простодушно, искренне радовался, словно веселая, довольная ребенок.

Вред, которая довела его до плача, сделал маленький мопс, неожиданно прыгнул на стол и сбросил на пол лучшую чашку.

Княжна пообещала, что постарается заказать ему из Парижа чашку новейшего образца. Княжич успокоился и радостно улыбнулся. Он, видимо, только теперь заметил капельмейстера и спросил его, у него также есть много красивых чашек. Крейслер уже знал от мастера Абрагама, как надо было отвечать на этот вопрос, значит, сказал, что, конечно, таких красивых чашек, как в его великолепие, он не имеет и не может иметь, потому что не может тратить на них столько денег, как его вельможність.

- Вот видите, - сказал Игнатий, очень доволен, - вот видите, я княжич и могу иметь сколько угодно красивых чашек, [429] а вы не можете, ибо вы не княжич, а потому что я наверное княжич, то красивые чашки...

Чашки и княжичи, княжичи и чашки переплутувалися в языке Игнатия, все незрозумілішій, а сам он смеялся и с великой радости подпрыгивал и хлопал в ладоши. Гедвіга покраснела и опустила глаза. Она стеснялась своего слабоумного брата и боялась, хотя, конечно, зря, что Крейс-лер начнет брать его на глузи. Но капельмейстер был в таком настроении, что княжичева скудоумие, как проявление настоящего безумия, вызвала у него только сожалению. Но это не уменьшало, а еще увеличивало напряжение. Чтобы отвлечь внимание бедняги от тех злосчастных чашек, княжна попросила его упорядочить небольшую подручную библиотеку, размещенную в изысканной стенном шкафу. Это вполне удовлетворило княжича; радостно смеясь, он сразу начал вытаскивать красиво переплетенные книжки, складывать их по формату и ставить золотыми берегами наружу так, чтобы они образовывали сплошную блестящую полосу, чем он изрядно радовался.

В комнату вскочила панна Нанетта и крикнула:

- Князь! Князь с княжичем!

- Боже мой, - испугалась княжна, - в котором я туалете! Мы действительно заболтались с вами, Крейслере, не думая о том, что время не стоит на месте. Я про все забыла - про себя, про князя и княжича.

Она вместе с Нанеттою исчезла в соседней комнате. Княжич Игнатий и дальше сочинял книжки, ни на что не обращая внимания.

Подъехала княжеская карета, и когда Крейслер спустился вниз к парадной лестницы, оба скороходы в ливреях только соскочили с линейки. Это обстоятельство надо объяснить подробнее.

Князь Иероним не хотел отступать от древних обычаев, и даже теперь, когда уже перед лошадьми не бежали, словно затравленные звери, быстроногие скоморохи в пестрых куртках, среди многочисленной челяди князя всех родов и рангов было и два скороходы, хорошие, приличные мужчины, уже пожилые, тілисті, что за сидячий образ жизни иногда жаловались на неудобоваримость желудка. Ведь князь был слишком человечен и не требовал от одного из своих слуг, чтобы тот порой становился гончаком или хотя бы веселым дворовым собакой, и из уважения к этикету во время парадных выездов князя скороходам приходилось ехать впереди на вполне приличном линейке и, когда было нужно, например, там, где собиралось [430] несколько зевак, едва помахивать ногами, делая вид, будто они действительно бегут. То было приятное зрелище.

Итак, скороходы только соскочили с линейки, камергери зашли в парадную дверь, а за ними двинулся князь Ириней в сопровождении представительного юношу в роскошном мундире неаполитанской гвардии со звездами и крестами на груди.

- Je vous salue, monsieur de Krosel(1), - сказал князь, увидев Крейслера.

(1) Приветствую вас, господин де Крезель (франц.).

Он говорил «Крезель» вместо «Крейслер», потому что в особо торжественных случаях говорил по-французски и не мог тогда вспомнить ни одного немецкого фамилии. Чужой княжич - потому панна Нанетта, видимо, имела на мнении этого показного юношу, когда крикнула, что приехал князь с княжичем, - проходя, небрежно кивнул Крейслерові головой, а такую манеру здороваться капельмейстер терпеть не мог даже в самых-вельможніших лиц. Поэтому он поклонился до самой земли, и так забавно, что толстый гофмаршал, который вообще считал Крейслера за отчаянного жартуна и принимал за шутку все, что тот делал или говорил, не удержался и тихо захихикал. Молодой княжич посмотрел на Крейслера черными, блестящими глазами, буркнул сквозь зубы: «Шут!» - и быстро пошел за князем, который величественно, однако добро оглядывался на него.

- Как на итальянского гвардейца, - сказал Крейслер гофмаршалові, громко смеясь, - то сиятельный господин довольно хорошо разговаривает по-немецки. Передайте ему, ваша вельможність, что я в благодарность за это могу ему ответить отборной неаполитанским наречием, причем не плутатиму ее с изысканной римской, а тем более с грубым венецианским жаргоном комедии масок Гоцци, - одно слово, что я не осрамлюсь. Скажите ему, ваша вельможність...

И его вельможність уже брался лестнице, высоко подняв плечи, словно бастионы или редуты для защиты ушей.

Подъехала княжеская карета, в которой Крейслер конечно ездил к Зіггартсвайлера, старый егерь открыл дверцу и спросил, господин капельмейстер не сводит сесть. В тот момент мимо них пробежал кухарчук, обливаясь слезами и крича:

- Ох, какая беда! Какое несчастье!

- Что случилось? - крикнул ему навздогінці Крейслер.

- Беда случилась, - ответил кухарчук и еще сильнее заплакал. - в кухне лежит старший повар и хочет загнать себе в живот кухонный нож с горя и отчаяния, ибо светлейший [431] господин вдруг велел готовить ужин, а нет устриц для итальянского салата. Он хотел бы поехать в город, и господин обер-штальмейстер не позволяет запрягать лошадей без приказа светлейшего господина.

- Этой беде можно помочь, - сказал Крейслер. - Пусть господин старший повар садится в эту карету и в Зігтартсвайлері заполучит лучших устриц, а я прогуляюсь туда пешком.

На этом слове он быстро двинулся к парку.

- Великая душа!.. Благородное сердце!.. Добрый господин! - растроганно выкрикивал ему навздогінці старый егерь со слезами на глазах.

Далекие горы охватило уже пламя вечернего зарева, и золотистый отблеск ее, пробиваясь сквозь деревья и сквозь кусты, перебегал по лупе, будто его подгонял вечерний ветерок, вдруг зашелестів в письме.

Крейслер остановился посреди моста, перекинутого через широкий рукав озера до рыбачьей хижины, и задививсь в воду, на таинственной, мерцающей глади которой віддзеркалювався парк с живописными кучками деревьев, а над ним - Гаєрштайн, что его вершину, словно причудливая корона, украшали белесые руины. Прирученный лебедь, что откликался на имя Бланш, хлюпався в озере, надменно сгибая прекрасную шею и ударяя блестящими крыльями.

- Бланше! Бланше! - крикнул Крейслер, протягивая к нему руки. - Спой свою лебединую песню, не верь, что после этого тебе придется умереть! Только, распевая, прижмись к моей груди, тогда твои прекрасные звуки станут моими и только тогда я погибну от жгучей тоски, а ты и дальше будешь жить, и дальше кохатимеш, и дальше гойдатимешся на волнах!

Крейслер и сам не знал, что его так глубоко взволновало. Он оперся на перила и невольно закрыл глаза. В тот момент он услышал Юлина пение, и неописуемо сладкая тоска сжала ему сердце.

На небе появились темные тучи и бросили широкие тени на горы и лес, словно черные покрывала. На востоке глухо загремел гром, сильнее зашелестів вечерний ветер, громче задзюрчали ручьи. Время, словно далекий голос органа, доносились аккорды эоловой арфы. Ночная птица испуганно поднялось вверх и с пронзительным криком потерялось в чаще.

Крейслер очнулся от задумчивости и увидел в воде свое темное отражение. Ему показалось, будто из глубины на него смотрит сумасшедший художник Етлінгер. [432]

- Эй! - крикнул он вниз. - Эй, это ты, мой двойнику, мой добрый товарищ? Слушай-ка, голубчик, как на художника, что немного схибнувся, что в своей чрезмерной гордыни захотел вместо масла использовать княжеской кровью, ты довольно приличный на вид. Я даже готов поверить, дорогой Етлін-гере, что ты просто обманывал ясновельможну семью своими безумными выходками. Чем дольше я на тебя смотрю, тем отчетливее вижу твои изысканные манеры, и если ты хочешь, я уговорю княгиню Марию, что, если судить по твоей осанки в воде, ты был значительным лицом и она может не колеблясь отдать тебе свое сердце. И когда ты, друг, захочешь, чтобы княгиня и теперь была такая, как на твоем портрете, то тебе придется последовать примеру одного князя-дилетанта: он, чтобы быть похожим на свои портреты, подрисовывал их под себя. Итак, за то, что тебя когда-то безосновательно отправили в ад, я расскажу тебе здешние новости. Знай же, уважаемый жителю сумасшедшие, что рана, которую ты нанес бедняжке ребенку, прелестной княжне Гедвізі, еще не зажила как следует и через боль она порой делает глупости. Неужели ты так тяжело, так больно поразил ее сердце, что оно и до сих пор наливается кровью, когда княжна видит твой призрак, как наливается кровью труп, когда к нему приблизится убийца? Не стал мне, дружище, на карб, что она считает меня призраком, то есть твоим призраком. И когда у меня появилось желание доказать ей, что я не какой-то там плюгавый потусторонний гость, а капельмейстер Крейслер, мне помешал княжич Игнатий, который наверняка болеет паранойей, на fatuitas, stoliditas(1), то есть, согласно Клюге, очень приятный разновидность идиотизма. Не кривой меня, голубчик, когда я всерьез разговариваю с тобой! Опять кривишь! Если бы я не боялся насморка, то прыгнул бы в воду и хорошо полатав тебе бока. Иди ко всем чертям, подлец, со своими гримасами!

(1) Придурковатость, тупоумие (лат.).

И Крейслер быстро пошел дальше.

Уже вполне стемнело, в черных тучах вспыхивали молнии, грохотал гром и падали первые крупные капли дождя. Но из окна рыбацкой хижины струился ясный свет, и Крейслер торопливо направился туда.

Неподалеку от двери, в широкой полосе света Крейслер увидел свое собственное подобие, своего двойника, что шел рядом с ним. Не помня себя от испуга, вскочил в хату и бессильно опустился в кресло, бледный как смерть.[433]

Мастер Абрагам, что сидел возле небольшого столика, на котором керосиновая лампа бросала вокруг себя ослепительный свет, и читал толстенный фолиант, испуганно вскочил с места, подошел к Крейслера и воскликнул:

- Ради бога, Йоганнесе, что с вами? Откуда вы взялись так поздно и что вас так напугало?

Крейслер трудом успокоился и сказал глухим голосом:

- Не иначе, как нас двое - я и мой двойник, что выскочил из озера и преследовал меня аж сюда. Зжальтеся надо мной, мастер, возьмите свой палку с кинжалом и заколите того негодяя. Поверьте мне, он сумасшедший и может довести до гибели нас обоих. То он наслал бурю. В воздухе летают духи и своими хоралами терзают людям сердце! Мастер, мастер, приманіть сюда лебедя, пусть споет, в моей груди песня замерла, потому что тот двойник положил на них свою белую, холодную, мертвую руку, и когда лебедь запоет, ему придется снять руку и вновь нырнуть в озеро...

Мастер Абрагам не дал Крейслерові говорить дальше, а начал ласково успокаивать его, принудил выпить несколько рюмок вогнистого итальянского вина, которое было у него под рукой, и постепенно вызнал, что все-таки произошло.

И не успел Крейслер всего рассказать, как мастер Абрагам, зареготавши, воскликнул:

- Вот кто уже неисправимый фантазер и ярый духовида! Тем органистом, играл в парке жуткие хоралы, был просто ночной ветер, который в своем безудержном полете извлекал звуки из струн эоловой арфы. Так, так, Крейслере, вы забыли, что край парка между двумя павильонами надетая еолова арфа(1). А насчет вашего двойника, который бежал рядом с вами в свете моей керосиновой лампы, то я сейчас вам докажу, что когда выйду за дверь, сразу появится и мой двойник, и вообще любому, кто войдет в меня, придется терпеть рядом с собой такого chevalier d'honneur(2) своего «я».

(1) Аббат Гаттоні из Милана велел натянуть от одной до второй башни пятнадцать металлических струн, так настроенных, шо они воспроизводили диатоническую гамму. От малейшего изменения атмосферной те струны начинали звенеть и заставляют нас, сильнее или тише, в зависимости от силы той смены. Ту еолову арфу называли «гигантской» или «арфой погоды». (Прим, автора).

(2) Почетного охранника (франц.).

Мастер Абрагам вышел за порог, и сразу в полосе света рядом с ним появился второй мастер Абрагам.

Крейслер заметил, что изображение бросает скрытое вгнуте зеркало, и рассердился, как каждый, кто поверил в чудо, а [434] оно оказалось фокусом. Человек предпочитает худший испуг, чем естественное объяснение того, что ей показалось призрачным; она не довольствуется этим миром, а хочет что-то увидеть с другой, того, которому не надо телесной оболочки, чтобы его было видно.

- Я никак не могу, - сказал Крейслер, - я никак не могу понять, мастер Абрагаме, вашего восхищения до таких штук. Вы, как искусный повар, готовите чудо из всевозможных острых специй и думаете, что таким безобразием сможете расшевелить людей, воображение которых притупилась, словно желудок у пресыщенного забулдыги. Нет большей безвкусицы, как, показав человеку такую проклятую штуку, от которой у нее аж дух забивает, сразу объяснять ей, что все это произошло естественным способом.

- Естественным, природным! - передразнил его мастер Абрагам. - Как человек неглупый, вы давно должны были понять, что в мире ничего не происходит естественным способом, ничегошеньки! Или вы, уважаемый капельмейстере, думаете, что когда мы с помощью доступных нам средств достигаем определенного следствия, то первопричина того последствии лежит у нас перед глазами, а не скрыта в самых сокровенных тайниках природы? Однако вы конечно относились к моим штук с уважением, хотя наиболее совершенной из них вам не довелось увидеть.

- Вы имеете в виду Невидимую девушку? - спросил Крейслер.

- по крайней Мере, - продолжил мастер, - именно эта штука - хотя это, наверное, что-то чуть больше, чем штука, - убедило бы вас, что часто обычная механика, которая легче всего поддается расчетам, столкнувшись с самым таинственным чудом природы, может вызвать эффект, который так и останется необъяснимым в буквальном смысле этого слова.

- Гм, - отозвался Крейслер, - если вы делали все в соответствии с известной теорией звука, если сумели ловко спрятать аппарат и имели под рукой сообразительную, хитрое существо...

- О К'яро! - воскликнул мастер Абрагам, и в глазах у него блеснули слезы. - О К'яро, моя милая, ласковая деточка!

Крейслер еще никогда не видел старика таким взволнованным, потому что мастер не любил прибегать в печаль и тоску, а обычно отгонял от себя эти чувства иронией или шуткой.

- Что это за Кьяра? - спросил капельмейстер.

- Пожалуй, вышло по-дурацки, - улыбнувшись, ответил мастер, - видимо, получилось по-дурацки, что мне сегодня Пришлось предстать перед вами старым плаксивым дубиной; но [435] созвездие хотят, чтобы я наконец-то рассказал вам о ту пору своей жизни, о которой так долго молчал. Ходите сюда, Крейслере, взгляните на этот толстенный фолиант, это самая ценная вещь, которую я имею, наследство одного мага, которого звали Северино. Я сидел здесь, читал про всякие странные вещи и разглядывал на Къяру, которая в этой книге изображена, вдруг вы вскакуєте до меня, не помня себя от страха, и начинаете говорить хульные слова о мою магию в тот момент, когда я увлеченно вспоминаю о лучшее из чудес, которое я доконував в цветущие годы своей жизни!

- так расскажите мне о нем, - воскликнул Крейслер, - чтобы я мог плакать вместе с вами!

- Нет ничего удивительного в том, - начал мастер Абра-гам, - нет ничего удивительного в том, что я, тогда молодой и сильный, приятный на вид, уж слишком хваткий в работе и жаждущий славы, так перепрацювався, делая большой орган для собора в Генієнесмюлі, что заболел. Врач сказал мне: «Походите, уважаемый мастер, походите по горам и долинам, по широкому мире». Так я и сделал и ради шутки везде выдавал себя за механика и показывал людям прелюбопытнейший штуки. Все получалось у меня очень хорошо и давало мне много денег, пока я не встретился с мужчиной, который назывался Северино; он безжалостно высмеял меня и мои штуки и чуть не заставил поверить вместе с темным простонародьем, что он в союзе с дьяволом или, по крайней мере с какими-то другими, пристойнішими духами. Наибольший интерес вызвала его женщина-оракул - штука, которая позже была известна под названием «Невидимой девушки». Посреди комнаты к потолку была подвешена шар из тончайшего, самого прозрачного стекла, и из нее, словно легкий вздох, доходили ответы на вопросы, обращенные к какого-то невидимого существа. Не только непостижимость этого удивительного феномена, но и трогательный голос невидимого духа, который проникал в самое сердце, меткость ответов и настоящий талант предвидения обеспечивали штукареві не-чуваний успех. Я подступил к нему и начал рассказывать о своих механические штуки, и он отнесся к всех моих знаний пренебрежительно, хоть и в другом смысле, чем вы, Крейслере, и велел мне, чтобы я сделал ему водяной орган для домашнего обихода, сколько я не доказывал, так же как доказывал покойный придворный советник Мастер Геттінгенсь-кий в своем трактате «De veteram hydraulo»(1), что на таком органе ничего не сэкономишь, кроме разве что нескольких фунтов [436] воздуха, которое, слава богу, мы пока везде имеем даром. В конце Северино сказал мне, что ему нужны более нежные, чем у обычного органа, звуки этого инструмента, чтобы помогать ними невидимой твари, и согласился открыть мне тайну, когда я заприсягнуся святым причастием, что ни сам не воспользуюсь ею, ни предам ее другим, хотя он думает, это нелегко было бы скопировать его шедевр без... - тут он запнулся и придал своему лицу таинственного, сладкого выражения, как покойник Калиостро, когда он рассказывал дамам о свой колдовской экстаз. Стремясь увидеть Невидимую, я пообещал сделать водяной орган, если только смогу ему угодить, и с тех пор маг стал проявлять ко мне доверие, даже полюбил меня, потому что я охотно делал ему разные услуги. Одного дня, как я шел к Северино, на улице сбежалась толпа людей. Мне сказали, что какой-то нарядно одетый мужчина упал наземь без сознания. Я протолкался ближе и узнал Северино - его уже подняли и несли до ближайшего дома. Врач, который как раз подоспел, начал его приводить в чувство. После нескольких различных попыток Северино глубоко вздохнул и открыл глаза. Взгляд, который он устремил на меня из-под судорожно нахмуренных бровей, был ужасен: в нем жутким огнем пылали все страхи и муки борьбы со смертью. Губы у него шелохнулись, он хотел что-то сказать, но не смог. Наконец он несколько раз значимое ударил рукой по карману жилета. Я засунул туда руку и вытащил связку ключей. «Это ключи от вашего дома?» - спросил я, и он кивнул головой. «А этот, - спросил я, поднося один ключ ему в глаз, - от вашего кабинета, куда вы меня никогда не пускали?» Он снова кивнул головой. И когда я хотел еще что-то спросить, он, словно в смертельном страхе, начал охать и стонать, и на лбу у него выступил холодный пот. Наконец он протянул руки, соединил их кругом, будто что-то занимал, и показал на меня. «Он, кажется, хочет, - сказал врач, - чтобы вы позаботились о его вещи и аппараты, а на случай смерти забрали их себе». Северино еще сильнее закивал головой, наконец, собравшись с силами, крикнул: «Согге!»(2) и снова потерял сознание. Я быстро побежал в его жилище, дрожа от любопытства и нетерпения, открыл кабинет, где надеялся найти таинственную Невидимую девушку, и был весьма удивлен, увидев, что там никого нет. Единственное окно было Плотно завешено, поэтому свет почти не проникал внутрь, [437] а на стене, как раз напротив двери висело большое зеркало. Когда я случайно взглянул в зеркало и в тусклом свете заметил свою фигуру, меня пронзило странное ощущение, будто я стою на изолированном стульчике електризаційної машины. И в тот момент голос Невидимой девушки сказал по-итальянски: «Пожалейте меня хоть сегодня, отец! Не истязайте меня так жестоко. Ведь вы уже умерли!» Я суетливо распахнул дверь, чтобы в комнате стало виднее, но вновь не увидел живой души. «Хорошо, - говорил голос, - хорошо, отец, что вы прислали господина Ліскова, но он больше не позволит вам так пытать меня, он сокрушит магнит, а вы не сможете уже встать из могилы, в которую он вас положит, как бы вы ни противились, ведь вы мертв и больше не принадлежите к живым». Вы, конечно, можете себе представить, Крейслере, который меня понял страх, потому что я не видел никого, а голос слышался у самого моего уха. «Вот черт, - громко сказал я, чтобы придать себе смелости. - Пусть-ка я увижу где-то хотя бы средненькую бутылочку, то немедленно ее разобью, если даже сам diable boiteux(3) выскочит из своей тюрьмы и станет передо мной живехонек, но так...» Вдруг мне показалось, будто те тихие вздохи, что наполняли кабинет, доносившимся из сундука в углу, по моему мнению, слишком малой, чтобы в ней могла спрятаться человеческое существо. Однако я подскочил к ней, отодвинул засов и увидел, что там действительно лежала, скрутившись, словно червь, девушка. Она пристально взглянула на меня большими, удивительно красивыми глазами и протянула мне руку, когда я крикнул ей: «Вылезай оттуда, ягненок мой, вылезай, маленькая невидимко!» Я схватил ее за протянутую руку, и вдруг мое тело пронзил электрический удар.

(1) «О водяные органы» (лат.).

(2) Беги! (итал.)

(3) Хромой бес (франц.).

- Погодите, - перебил его Крейслер, - погодите, мастер Абрагаме! Что это такое? Когда я впервые случайно коснулся руки княжны Гедвіги, со мной было то же самое, и каждый раз, как она милостиво подает мне руку, я чувствую тот удар, только уже не такой сильный.

- Ага, - ответил мастер Абрагам, - выходит, наша княжна также что-то вроде gymnotys electricus(1), raja torpedo(2), trichiurus indicus(3), которой в определенной степени была моя милая Кьяра, а может, она просто игривая домашняя [438] мышка, как та, что дала хорошего пощечину бравому синьйорові Котуньйо, когда он схватил ее за спинку, чтобы разрезать скальпелем, чего вы, конечно, понятия не имели делать с княжной. И о княжну мы поговорим в другой раз, а теперь вернемся к моей Невидимой девушки. Когда я, испуганный неожиданным ударом маленького ската, отскочил назад, девушка сказала по-немецки, чрезвычайно приятным голосом: «Ох, не сердитесь на меня, господин Лісков, но я иначе не могу, мне так больно».

(1) Электрического угря (лат.).

(2) Электрического ската (лат.).

(3) Меч-рыбы (лат.).

Оправившись наконец, я осторожно взял девушку за плечи и вытащил из той отвратительной тюрьме. Передо мной стояла милая существо деликатной строения, роста, как двенадцатилетняя девушка, но я видел из форм ее тела, что ей было по меньшей мере шестнадцать. Гляньте в книжку, там ее изображение очень похоже, и вы признаете, что не может быть милішого, выразительного личика, как у нее, к тому же ни один портрет не отдает волшебного огня ее прекрасных черных глаз, что хоть кому могли зажечь сердце. Каждый, кто не схибнувся на белоснежной коже и льняных косах, признает личико красивым, потому что кожа в моей Кьяры действительно была немного засмаглява, а волосы - черные, как смола. Кьяра - вы уже знаете, что так звали Невидимую девушку, - Кьяра, грустная и измученная, заливаясь обильными слезами, упала передо мной на колени и взволнованно сказала: «Je suis sauvee»(1). Мне стало очень жаль ее, потому что я догадался, что здесь діялися страшные вещи. Тем временем принесли тело Северино, что вскоре после того, как я его оставил, умер от второго нападения. Увидев мертвого Северино, Кьяра сразу перестала плакать, споважніла и уставилась в него взглядом. И тогда, как люди начали интересоваться ею и, смеясь, спрашивать, это, случайно, не та Невидимая девушка, она пошла к кабинету. Я считал, что нельзя оставлять девушку с мертвым саму, но добрые хозяева дома согласились приютить ее у себя. Когда люди разошлись и я заглянул в кабинет, Кьяра сидела перед зеркалом и была какая-то странная. Уставившись глазами в зеркало, она, казалось, ничего не понимала, словно лунатик. Сначала она шептала что-то непонятное, потом ее речь стала выразительнее. Путая немецкие, французские, итальянские и испанские слова, она говорила о вещах, что, видимо, касались каких-то неизвестных людей. К своему огромному удивлению, я вспомнил, что теперь именно была и час, когда обычно Северино заставлял своего [439] оракула говорить. Наконец Кьяра закрыла глаза и словно крепко заснула. Я взял старую ребенка на руки и отнес к хозяевам дома. Второго утра девушка была веселая и спокойная, видимо, она только сейчас окончательно поняла, что стала свободна, и рассказала мне все, что я хотел знать. Хоть вы, капельмейстере, всегда придавали большого веса происхождению, надеюсь, вы не будете обидно удивлены, когда я скажу, что моя Кьяра была всего лишь цыганской ребенком, которая вместе с ватагой своих грязных одноплемінців, окруженных стражей, сидела на рынке какого-то большого города и изжарилась на солнце, когда мимо них проходил Северино. «Ясный пане, дай я тебе погадаю!» - крикнула ему восьмилетняя девочка. Северино долго смотрел девочке в глаза, потом действительно протянул ей ладонь, и что-то его страшно поразило в ее гадании. Видимо, он увидел в девочке что-то особенное, потому что сразу подошел к лейтенанту полиции, который сопровождал обоз заключенных цыган, и сказал, что готов заплатить немалую сумму, если ему разрешено будет забрать с собой маленькую цыганку. Лейтенант сердито ответил ему, что здесь не невольничий рынок, но добавил, что девочку, собственно, нельзя считать за настоящего человека и в тюрьме она будет только мешать, итак, господин может ее забрать, если согласится внести десять дукатов в кассу городского приюта для бедных. Северино сразу достал кошелек и отсчитал дукаты. Кьяра и ее старая бабушка, которые слышали весь этот торг, начали кричать и причитать, они не хотели расставаться. И подошли стражи, запихнули старую на подводу, готовую к отъезду, лейтенант, считая, видимо, той минуты свой кошелек за кассу городского приюта, спрятал в него блестящие дукаты, а Северино потащил за собой маленькую Къяру, которую пытался утешить тем, что на том самом рынке, где нашел девочку, купил ей красивое новое платьице, да еще и накормил ее сладостями. Северино, наверное, уже тогда вынашивал мысль о штуку с Невидимой девушкой и в маленькой цыганке усмотрел все данные, необходимые для такой роли. Кроме соответствующего воспитания, он пытался влиять и на организм, который и так имел свойство перевозбуждаться. До такого возбужденного состояния, когда в девушке просыпался пророческий дар, он доводил ее искусственными средствами - вспомните Месмера и его ужасающие опыты, - и каждый раз прибегал к ним, как ей надо было выступать с пророчествами. Роковая случайность дала ему возможность догадаться, что когда девочка выдерживала какую-то боль, она особенно распалялась, тогда ее способность проникать в чужую душу [440] увеличивалась до грани невероятного и она становилась как бы ясновидящей. С тех пор тот страшный человек перед каждым выступлением жестоко мучил ее, чтобы довести до состояния крупнейшего ясновидства. Несчастной К'ярі придавало муки и то, что она, когда Северино не было дома, пришлось сидеть согнутая в своей сундуки, часто даже целый день, чтобы никто не уличил ее присутствии, если бы случайно пробрался в кабинет. В той сундука она также переезжала с Северино от одного города до другого. Судьба Кьяры была хуже и страшнее, чем судьба того карлика, которого возил с собой известный Кемпелен и который, скрытый в куклу, изображавшую турка, должен был, изображая автомата, играть в шахматы. В столике Северино я нашел немалую сумму денег в золоте и бумагах, и благодаря этому мне посчастливилось обеспечить К'ярі приличную прибыль. Аппарат для оракула, то есть акустические устройства в комнате и кабинете, а так же и другое штукарське орудие, которое нельзя было перевезти, я уничтожил, но, согласно с четко выраженной волей покойного, воспользовался многими его тайнами. Устроив все эти дела, я грустно попрощался с малой Кьярой, которую добрые хозяева хотели принять за ребенка, и уехал из города. Ведь прошел целый год, пора было возвращаться в Генієнесмюль, где достопочтенный магистрат ждал, чтобы я починил их городской орган, и небу почему-то захотелось, чтобы я остался штукарем, поэтому оно позволило одному проклятому мошеннику украсть в меня бумажник, в котором хранилось все мое богатство, и таким образом заставило меня, уже известного на то время механика, который имел много аттестатов и патентов, ради куска хлеба показывать свои штуки.

(1) Я спасена (франц.).

как-То в одном городке неподалеку от Зіггартсвайлера я вечером сидел и мастерил волшебную шкатулку, когда это открылась дверь, в комнату зашла незнакомая женщина и воскликнула: «Нет, я не могла дольше выдержать, должна была приехать к вам, господин Лісков, а то умерла бы с тоски! Вы мой повелитель, я готова к вашим услугам!» И бросилась ко мне, хотела упасть мне в ноги, но я взял ее в объятия - то была Кьяра! Я с трудом узнал девушку, она выросла на добрый локоть, окрепла, хоть и не потеряла своей деликатной строения. «Милая моя, любимая К'яро!» - воскликнул я, тронутый до глубины души, и прижал ее к своей груди. «Правда, господин Лісков, вы позволите мне остаться у вас? - молвила девушка. - Не оттолкнете бедную Къяру, которая обязана вам свободу и жизнь?» С этими словами она бросилась к сундуку, какую именно внес Почтовый слуга, сунула парню в руку столько гродіей, [441] что тот, збаранівши, метнулся к двери и пробормотал: «Вот чертова цыганочка!», - открыла сундук, вытащила эту книгу и дала мне, говоря: «Пожалуйте, господин Лісков, это лучшая вещь из наследства Северино, которую вы забыли», - а пока я листал книжку, спокойно начала распаковывать одежду и белье. Можете себе представить, Крейслере, в какое неловкое положение поставила меня имела Кьяра, но... пора тебе, парень, научиться немного уважать меня, а то, когда я помогал тебе втайне рвать в дядьковому саду спелые груши, а вместо них вешать на дерево деревянные, соответственно подкрашены, или наливать скислого померанцевого напитка в поливальницю, которой он поливал свои каніфасові панталоны, отбеливая их на месте, от чего на них выступали красивые мраморные узоры, - одно слово, когда я подводил тебя на безумные выходки, ты видел во мне лишь шута, у которого вообще нет сердца или по крайней мере оно спрятано под такой грубой скоморошьей курткой, что я не слышу, как оно бьется. Не хвались, голубчик, своей уязвимостью, своими слезами, потому что видишь - вот я вновь начинаю противно хныкать, как вечно ты рюмсаєш. Но черт побери, чтобы я вот на старость открывал перед сопляком свою душу, как chambre garnie(1).

Мастер Абрагам подошел к окну и выглянул в темноту. Буря стихла, слышно было, как ночной ветер стряхивал с деревьев в лесу одиночные капли. Издалека, с той стороны, где был замок, доносился веселая танцевальная музыка.

- Видно, княжич Гектор хочет перед partie a la chasse(2) немного попрыгать, - молвил мастер Абрагам.

(1) Меблированную комнату (франц.).

(2) Охотой (франц.).

- Ну, а что с Кьярой? - спросил Крейслер.

- Хорошо делаешь, - повел дальше мастер Абрагам, знемо-жено опускаясь в кресло, - хорошо делаешь, сын мой, что напоминаешь мне о Къяру, потому что этой роковой ночи я должен испить чашу горьких воспоминаний до последней капли. Ох, глядя, как хозяйственно Кьяра бродит по комнате, какой чистой радостью сияют ее глаза, я почувствовал, что не смогу никогда расстаться с ней, что она должна стать моей женой. Однако я сказал ей: «Но, К'яро, что я буду делать с тобой, когда ты останешься здесь?» Девушка подошла ко мне и сказала очень серьезно: «Мастер, в той книжке, что я вам принесла, вы найдете подробное описание оракула, да вы и сами видели все те устройства. Я хочу быть вашей Невидимой девушкой!» - [442] «К'яро, - ошарашенно воскликнул я, - К'яро, что ты говоришь? Как ты можешь считать меня вторым Северино?» - «О, не напоминайте мне о Северино», - ответила Кьяра. И стоит ли подробно рассказывать вам обо всем этом, Крейслере, вы и сами знаете, что я удивил мир Невидимой девушкой, но поверьте: мне відразно было бы возбуждать какими-то искусственными средствами свою ненаглядную Къяру или как-то иначе ограничивать ее свободу. Она сама определяла время и час, когда чувствовала в себе силу или, скорее, когда могла бы почувствовать силу играть роль Невидимой девушки, и только тогда мой оракул говорил. Кроме того, играть эту роль стало потребностью для моей маленькой помощницы. Определенные обстоятельства, о которых вы узнаете потом, привели меня к Зіггартсвайлера. Мне хотелось окружить свои выступления здесь полнейшей тайной. Я остановился в безлюдном доме вдовы княжеского повара и через нее распустил слух про свои удивительные штуки. Очень быстро и молва дошла до двора. Все произошло так, как я и надеялся. Князь - я имею в виду отца князя Иренея - сам нашел меня, и моя провидица Кьяра оказалась той волшебницей, которая, словно вдохновленная неземной силой, часто открывала князю его собственную душу, поэтому много туманного в ней он теперь увидел и понял. Кьяра, что стала моей женой, жила в одного надежного, преданного мне человека в Зіггартсгофі и приходила ко мне только смерком, поэтому ее присутствие оставалась тайной. Потому же видите, Крейслере, люди так стремятся см, что хоть штуку с Невидимой девушкой невозможно показать без участия человеческого существа, они считали бы, что их обманывают и берут на смех, если бы узнали, что Невидимая девушка - существо из плоти и крови. Вот почему в том городе, где умер Северино, после его смерти все ругали и называли лжецом, когда стало известно, что предсказывала в его кабинете маленькая цыганка, и никто не оценил искусно сделанного акустического устройства, благодаря которому голос будто исходил со стеклянного шара. Старый князь умер, мне осточертели мои штуки и необходимость прятать Къяру, я хотел возвратиться со своей дорогой женой в Генієнес-мюль и вновь взяться к органам. И однажды вечером, когда Кья-ра имела в последний раз играть роль Невидимой девушки, она не пришла, пришлось отсылать интересных ни с чем. Сердце мое колотилось от тревожного предчувствия. Утром я помчался в ее квартиру и узнал, что Кьяра вышла из дома в обычной часов. Ну, чего ты вытаращил на меня глаза, парень? Надеюсь, ты не будешь задавать мне глупых вопросов? Ведь [443] и так понятно - Кьяра бесследно исчезла, и никогда, никогда больше я ее не видел!

Мастер Абрагам вскочил с кресла и бросился к окну. Глубокий вздох свидетельствовало, что из разодранной раны в сердце вновь закапала кровь. Крейслер молчанием почтил глубокую скорбь старика.

- Вам уже поздно, - после долгого молчания отозвался мастер Абрагам, - вам уже поздно возвращаться в город, капельмейстере. Скоро полночь, а на улице, сами знаете, бродят злые двойники и всякая другая нечистая сила и могут вас взбаламутить. Оставайтесь у меня. Бессмысленно, совершенно бессмысленно было бы

(М. п. д.) если бы такой непристойной выходки кто-то допустил в священном месте, то есть в аудитории. Мое сердце так сжимается, так ему тесно в груди, в голове снуют такие высокие мысли, что я не могу писать дальше, вынужден отложить перо и немного прогуляться.

Мне стало легче, и я возвращаюсь к письменному столу. Но то, что наполняет мое сердце, вылетает из уст и из-под пера поэта! Когда я слышал, как мастер Абрагам рассказывал, что в одной старинной книге писалось про какого-то странного человека: в теле его вроде бы текла особая materia peccans(1), выходила только сквозь пальцы. Но он подкладывал под руку красивый белый бумага, собирал вредную жидкость, что шумела в его теле, и называл те отходы стихами, которые шли из глубины души. Я считаю то рассказы злобной сатирой, но должен признаться, что порой и меня всего, до самых лап, пронизывает странное чувство - я бы назвал его духовным зудом - и заставляет записывать все, что я думаю. Такое со мной происходит и сейчас - пусть оно мне навредит, пусть ограниченные коты в своем ослеплении ярости, даже попробуют на мне, или имеют острые когти, но я должен излить свои чувства!

Мой хозяин сегодня целое утро читал оправленный в свиную кожу том in quarto(2), а когда, как всегда в такую пору, вышел, то оставил книжку на столе развернутую. Я немедленно прыгнул на стол и, с присущим мне любопытством к наукам, принялся обнюхивать, что это за книга, которую так пристально изучал мой хозяин. То была превосходная, ценная работа старого Иоганна Куніспергера о влиянии созвездий, планет и двенадцати знаков зодиака на природу. Да, я имею полное право [444] назвать эту работу замечательной и ценной, ибо разве, пока я читал ее, мне не открылась ясно, как на ладони, тайна моего бытия, моего пути на этой планете? Ох, пока я пишу эти строки, над моей головой полыхает прекрасное созвездие, мой верный спутник, родственный со мной, оно озаряет мою душу, и душа излучает свет обратно. Да, я чувствую на своем лбу жарко, как жар, лучи хвостатой кометы, я сам блестящая хвостатая звезда, небесный метеор, грозно и пророчески, в ореоле славы летит над вселенной. И так же как комета затмевает своим блеском все звезды, так и вы, кошки, другие животные и люди - все вы исчезнете в тьме ночи, если я не буду хоронить своих талантов, а засвічу, как положено, их светоч! А это зависит только от меня. Но хоть с меня, хвостатого духа света, сияет божественный моя природа, разве я не разделяю судьбы всех смертных? Я имею слишком хорошо и ранимое сердце, легко переживаю горем слабых и впадаю в печаль и тоску. Разве же я не убеждаюсь на каждом шагу, что я сир, будто в безлюдной пустыне, ибо принадлежу не нынешний, а будущий сутках высокой образованности, поскольку здесь нет ни одной души, способной восхищаться мной, как я того заслуживаю? А мне так приятно, когда мной восхищаются, даже хвала простых, неотесанных молодых котов несказанно радует меня. Я знаю, как вызвать в них безграничное удивление, и что с того, когда они, несмотря на все свои усилия, не могут попасть в тон фанфар, которые ясять мне хвалу, сколько бы не кричали «мяу, мяу»! Приходится надеяться на потомков, они наверняка оценят меня. А теперь пусть бы я написал философское произведение - кто проникнет в глубину моего духа? Пусть бы я унизился до драмы - где те актеры, которые смогли бы заиграть ее? Или пусть бы я обратился к другому литературному жанру, например, к критике, которая мне больше подходит, что я здіймаюся более всеми, кого зовут поэтами, писателями, художниками, как идеал совершенства, следовательно, только единственный могу высказать компетентное суждение, - кто сможет подняться туда, где я ширяю, кто сможет перенять мои взгляды? Есть ли на свете лапы или руки, достойные Увенчать меня лавровым венком? Но я знаю на этот способ: я Увенчаю себя сам, и каждый, кто осмелится дернуть за тот венок, почувствует, какие острые у меня когти, перед ними никто не устоит. Ведь на свете есть такие завистливые твари, мне даже Часто снится, будто они нападают на меня, и, воображая, Что надо защищаться, я вгоняю свою острую оружие себе же [445]таки в лицо и роздряпую свой прекрасный вид. Видимо, и в благородном чувстве собственного достоинства примешано немного мнительности, иначе и быть не может. Вот и недавно, когда юный Понто, разговаривая на улице последние новости с несколькими молодыми пуделями, даже не глянул на меня, хоть я и сидел у окошка родного погреба не далее как через шесть ступней от него, я воспринял это как скрытый выпад против моей добродетели и совершенства. Изрядно возмутило меня и то, что когда я упрекнул поэтому дженджикові, он начал уверять, что действительно не заметил меня.

(1) Вредное вещество (лат.).

(2) В одну четверть листа (лат.).

Но уже пора, чтобы вы, в родственные души среди прекрасных будущих поколений, - как я хотел бы, чтобы вы уже сейчас были среди нас и, имея под рукой умные мысли о величии Мура, выражали их так громко, чтобы, кроме них, больше ничего нельзя было услышать, - узнали подробнее о том, что в молодости случилось с вашим Муром. Итак, слушайте внимательно, дорогие мои, наступает прекрасная минута в моей жизни!

Начались мартовские иды, на крышу лилось яркое, ласковое лучи весеннего солнца, и в моей груди разгоралось тихое пламя. Уже несколько дней меня не покидало какое-то странное беспокойство, какая-то неведомая, но сладкая тоска; не успевал я немного успокоиться, как скоро снова впадал в такое состояние, что мне и не снился никогда!

Неподалеку от меня из слухового окошка легко и неслышно вылезла одно существо - о, нет слов, чтобы описать красавицу! Она была вся белая, только черная бархатная шапочка прикрывала хорошенький лоб, а на хрупких ногах были такие же черные чулочки. Прекрасные, зеленые, как трава, глаза полыхали сладким огнем, легкие движения чуть заостренных ушек свидетельствовали о добродетель и разум, а в волнистых взмахах хвоста оказывалась грация и нежная женственность!

Красавица, пожалуй, не видела меня, она смотрела на солнце, мружила глаза и чихала. О, этот звук отозвался в моей душе сладким трепетом, в висках у меня стучать, кровь закипела в жилах, сердце готово было выскочить из груди, и невыразимо мучительный восторг, который перевернул во мне все, вылился в протягле «мяу!» Кроха быстро повернула голову, взглянула на меня, в ее глазах мелькнул страх, очаровательная детская робость. Невидимые лапы с непреодолимой силой рванули меня к ней, и не успел я подскочить, чтобы обнять ее, как она быстро, словно тень, исчезла за дымоходом. Охваченный яростью и отчаянием, я оббегал всю крышу, жалобно лементуючи, и зря [446] - она не вернулась. Ох, как мне было тяжело! Кусок не лез мне в горло, науки опротивели, я не мог ни читать, ни писать.

- Силы небесные! - воскликнул я второго дня, когда, тщетно ища своей красавицы, облазил крышу, чердак, погреб и все закоулки в доме и неутешительный вернулся домой, когда, поскольку и кроха не сходила мне с мысли, даже жареная рыба, которую дал мне хозяин, посмотрела на меня из мисочки ее глазами, через что я воскликнул в неистовом восторге: «это ты, моя мечтает?» - и съел ее одним духом; следовательно, второго дня я воскликнул: - Силы небесные! Неужели это любовь?

Немного успокоившись, я, как эрудированный юноша, решил окончательно выяснить свое состояние, поэтому сразу начал изучать, правда, не без напряжения, «De arte amandi»(1) Овидия, а также «Искусство любви» Мансо, но ни один из признаков влюбленности, поданных в тех произведениях, ко мне не подходила. Наконец я вспомнил, что читал в какой-то пьесе, якобы розкошлані баки(2) и безразличие ко всему - признаки влюбленности. Я глянул в зеркало - господи боже, мои баки были розкошлані! Господи боже - я ко всему, кроме своей любимой, остыл!

(1) «Искусство любви» (лат.).

(2) Кот имеет на мнении Шекспірову комедию «Как вам это понравится», Действие третье, ява вторая. (Прим, автора).

Теперь, когда я уже знал, что действительно влюбился в мою душу вернулся покой. Я решил как следует пополнить свои силы едой и питьем, а потом отправиться на поиски той крохи, что целиком завладела моим сердцем. Сладкое предчувствие подсказало мне, что она сидит перед дверью дома. Я спустился по лестнице вниз и действительно встретил ее там.

О, какое это было свидание! О, какой восторг, какое неописуемо приятное чувство кипело в моей груди! Кицькиць, - так звали кроху, как я потом узнал от нее, - Кицькиць сидела на задних лапах в граційній позе, а передней умывалась - раз за разом проводила по ней щечках и за ушами. С какой несравненной грацией она выполняла у меня на глазах то, чего требовала опрятность и элегантность, ей не нужно было жалкое искусство туалета, чтобы еще усилить чары, дарованные ей природой! Я приблизился к ней вежливее, чем в первый раз, и сел рядом. Она не убежала, только внимательно осмотрела меня и опустила глаза.

- Прекрасная, - тихо начал я, - будь моей! [447]

- Отважный котэ, - смущенно ответила она, - отважный котэ, кто ты? Откуда ты меня знаешь? Когда ты такой искренний, как я, то скажи и присягайся мне, что ты действительно меня любишь.

- О, - восторженно воскликнул я, - клянусь ужасами Орка, священным месяцем и всеми другими звездами и планетами, которые будут светить этой ночью, когда небо будет безоблачное, клянусь ими, что люблю тебя!

- И я тебя тоже! - прошептала кроха и, трогательно засоромлена, расположила ко мне головку.

Распаленный страстью, я протянул к ней лапы, чтобы прижать ее к себе, и вдруг два огромных коты с адским визгом напали на меня, жестоко меня покусали, поцарапали и ко всему скотили в канаву, где я чуть не утонул в грязных помиях. Я еле вырвался из когтей тех кровожадных тварей, что не оказали мне никакой почета, и, мяукая от страха не своим голосом, вылетел лестнице наверх.

- Ну и вид у тебя, Муре, ха-ха-ха! - засмеялся хозяин, увидев меня. - Я уже догадываюсь, что случилось. Ты пустился в приключения, как «кавалер, блуждающий в лабиринтах любви», и тебе хорошо досталось!

1 как мне было неприятно, хозяин вновь захохотал. Затем он велел служанке налить в шаплик теплой воды и несколько раз бесцеремонно окунул меня в нее. Я начал пирхати, чихать, ничего не слышал и не видел, но хозяин не обращал внимания на это. Затем он плотно завернул меня в лоскут фланели и положил в мою корзину. Из ярости и боли я был почти без сознания, не мог шевельнуть ни одной лапой. И вскоре от тепла мне полегчало, и в мыслях появился какой-то порядок.

- Вот еще одно горькое разочарование в жизни! - начал жаловаться я. - Итак, это и есть любовь, которую я так вдохновенно воспевал, это и есть то наивысшее счастье, которое дает нам неизъяснимое наслаждение и возносит нас к небу! Ох, а меня оно втелюжило в канаву! Я отказываюсь от чувства, которое не дало мне ничего, кроме царапин, отвратительного купания и позорной фланели, что в ней меня завернули!

И не успел я обсохнуть и оказаться на свободе, как кис-Кис снова встала у меня перед глазами, и я, еще не забыв пережитого унижения, с ужасом признал, что и до сих пор влюблен. Усилием воли я овладел собой и, как положено умному, образованному коту, начал читать Овидия, ибо хорошо помнил, [448] что в «Ars amandi» встречал также рецепты против любви. Я прочитал строфу:

«Venus otia amat.

Qui finem quaeris amoris,

Cedit amor rebus, res age, tutus eris!» (1)

Идя по этому предписанию, я с новым рвением взялся наук, но на каждой странице перед глазами у меня появлялась кис-Кис, я только о ней и думал, только ее имя читал и писал. Видимо, рассуждал я, автор имел в виду не эту работу, а поскольку от других котов я слышал, будто ловля мышей - очень приятная работа, что дает и пользу, и удовольствие, то очень вероятно, что «rebus» могло означать и поимку мышей. Когда стемнело, я отправился в погреб и двинулся поникшими переходами, напевая: «Скрадаюсь втихаря в лесу я, ружье на прицеле...»

И леле! Вместо дичи, которую я стремился добыть, я видел ее милый образ, он представал передо мной на каждом шагу. И боль любви вновь начал терзать мое уязвимое, израненное сердце. Я сказал:

- Посмотри на нас, утренняя звезда, лучистыми глазами, мы с Кицькиць - счастливая пара, все невзгоды за плечами.- Так говорил я победно и ждал райское удовольствие. Но ба - сбежала любимая, многовато у меня спеху!

Так меня, горемычного, все больше и больше овладевало любви, что его зажгло в моей груди какое-то злое созвездие мне на гибель. Дрожа от злости, сетуя на свою судьбу, я снова набросился на Овидия и прочел в нем такую строфу:

«Exige, quod cantet, si qua est sine voce puella,

Non didicit chordas tangere, posce lyram»(2).

- Ага! Айда на крышу, - обрадовался я. - Сейчас я найду свою прелестную богиню там, где встретил ее впервые, и заставлю петь, так петь, и когда она возьмет хотя бы одну фальшивую ноту, все пройдет, я поправлюсь, я буду спасен!

Когда я вылез на крышу, чтобы подстеречь Кицькиць, небо было ясное и светил месяц, которым я клялся ей в любви. [449] Я долго ждал ее, и мои вздохи перешли в громкое любовную жалобу.

(1) Любит Венера досуга. Хочешь любви избавиться, Пристально к труду берись, труд - то враг его! (Лат.)

(2) Как безголосая любимая - петь тогда прикажи ей, Как не касалась струн еще - играть на цитре возвели (лат.).

Наконец я спел печальную песню примерно такого содержания:

Тихие рощи, быстротекущие потоки,

Плачьте со мной! Пока, а пока

Ждать любимую?

Дайте на рану

целебные Лекарства - весть о милой.

Где она: спит а вышла на охоту?

Потерял я радость, я потерял силу,

Хоть в могилу!

Утешение страждущему дайте коту!

Месяцу, верное любовников светило,

Где моя милая?

Мудрый руководстве всех, кто любит,

Кто заблудился в любви и не знает

Тропы обратно, - я в любви

Счастье не имею,

ищу Совета,

А подскажи, что делать коту!

Пойми, уважаемый читатель, что порядочному поэту не обязательно бродить тихими рощами или сидеть у быстротекущих потоков, к нему и так прилинуть их волны, и в тех волнах он увидит все, что захочет, и воспевает его так, как захочет. Если кого-то уж слишком поразило высокое совершенство моих стихов, то я скромно напомню, что был тогда во вдохновении, в экстазе влюбленного, а все знают, что каждый, кого поняла лихорадка любви, даже когда он не способен зримувати «солнце» и «окошко» или «страдания» и «любовь», не способен, говорю, несмотря на все усилия, справиться с этим довольно таки обычными рифмами, вдруг становится поэтом и начинает выливать на бумагу замечательные стихи, так же как тот, кто схватит насморк, начинает неудержимо, устрашающе чихать. Этом екстазові прозаических натур мы уже обязаны много прекрасных произведений, и хорошо, что иногда через это человеческие кис-Кис, которые не отличались особой beaute(1), на некоторое время приобретали громкую славу. А когда такое случается с сухим деревом, то чего можно ожидать от зеленого? Я хочу сказать, что когда уже любви способно сделать поэтами даже таких плюгавих прозаиков, как собаки, то чего можно ждать [450] от настоящих поэтов в эту пору их жизни? Итак, я не блуждал тихими рощами и не сидел у быстротекущих потоков, а пристроился на высоком крыши, голому-голісінь-кому, если не считать крупицы лунного света, однако в своих искусных стихах я умолял леса, потоки, месяца, а напоследок и своего приятеля Овидия помочь мне, поддержать меня в злополучном любви. Немного трудно мне было подобрать рифму к слову «коту», ибо даже в воодушевлении я не хотел пользоваться такой банальной рифмой, как «псу». Но то, что я все-таки нашел эту рима, еще раз доказывает преимущество нашего рода над человеческим, ибо все рифмы к слову «человек», насколько мне известно, неуклюжие, ведь сказал один остряк, который пишет комедии, что человек - неуклюжий зверь. Зато я очень ловкий.

(1) Красотой (франц.).

Недаром распевал я свою заунывную песню, недаром умолял рощи, потоки и месяца привести мне королеву моих мечтаний, - красавица легкой, грациозной походкой вышла из-за дымохода.

- Это ты, милый Муре, так красиво поешь? - спросила Кицькиць, увидев меня.

- Как, - воскликнул я радостно и удивленно, - как, ты меня знаешь, красавица?

- Ох, - сказала она, - ох, знаю. Ты понравился мне с первого взгляда, и мне было обидно, что мои непослушные кузены так бесцеремонно спихнула тебя в канаву.

- давай Не будем, - ответил я, - давай не будем об канаву, дорогая деточка, скажи лучше, ты меня любишь?

- Я расспросила, - сказала Кицькиць, - о твоих доходах и узнала, что тебя зовут Муром, что ты живешь в очень доброго хозяина, должен не только вдоволь пищи, но и все выгоды, какие только бывают в жизни, и что ты, наверное, мог бы их разделить с нежной женой. О, я очень люблю тебя, добрый Муре!

- Силы небесные! - воскликнул я, не помня себя из захвата. - Силы небесные, возможно ли это, или это сон, или явь? О, держись, держись, мой розуме, не ошалій! Ох, я еще на земле? Действительно сижу на крыше? Не ширяю я в хма-рах? Или я еще кот Мур? Или, может, я все это только вообразил себе? Прильну к моей груди, любимая, но прежде скажи, как тебя зовут, прекрасная?

- Меня зовут Кицькиць, - очаровательно смутившись, ответила кроха нежным шепотом и доверчиво села возле меня.

Какая же она была красивая! В лунном свете ее белый мех Полискувало серебром, а зеленые глаза светились томным огнем. [451]

- Значит,

(А. м.) конечно, дорогой читатель, ты уже мог раньше кое-что узнать, но дай бог, чтобы мне больше не приходилось перескакивать с одного на второе, как до сих пор. Итак, как уже сказано, с отцом княжича Гектора получилось то же, что с князем Иренеем: он, сам не зная как, погубил из кармана свое маленькое княжество. Княжич Гектор, отнюдь не склонен к тихой, мирной жизни, хоть из-под него выдернули княжеский трон, все-таки устоял на ногах и, желая когда не властвовать, то хотя бы командовать, пошел во французскую армию, обнаружил там изрядную отвагу, однако однажды, услышав, как певица под ци запела: «Ты знаешь край, где лимонный цвет», немедленно поехал в тот край, где лимонный цвет, то есть в Неаполь, и вместо французского мундира надел неаполитанский. Там он так быстро стал генералом, как может стать им только некий княжич. Когда умер отец Гектора, князь Иероним развернул толстую книгу, в которой собственноручно записывал всех членов княжеских родов Европы, и записал смерть своего сиятельного приятеля и товарища в беде. Сделав все это, он долго смотрел на имя принца Гектора, потом громко воскликнул: «Княжич Гектор!» - и свернул фолиант с таким хлопком, что гофмаршал с испуга отскочил на три шага назад. Князь встал и начал медленно прохаживаться по комнате, нюхая испанский табаку в таком количестве, которого хватило бы, чтобы передумать силу-си-ленну мыслей. Гофмаршал долго говорил о покойнике князя, что, кроме большого богатства, имел ласковое сердце, и про молодого принца Гектора, которого в Неаполе обожает и монарх, и народ, и т. д. Казалось, что князь Иероним пропускал все это мимо ушей, и вдруг он остановился перед гофмаршалом, пронзил его ужасным взглядом Фридриха Великого, очень твердо сказал: «Peut-etre»(1) - и исчез в соседней комнате.

(1) Возможно (франц.).

- Господи, - сказал гофмаршал, - у светлейшего князя наверняка возникли очень важные мысли, может, даже планы.

Так оно и было. Князь Ириней обратил внимания на богатство принца Гектора, на его родство с могущественными властителями, вспомнил свое давнее убеждение, что он непременно еще поменяет шпагу на жезл, и у него возникла мысль, что брак княжича с княжной Хедвиг мог бы дать весьма полезные последствия. Камергер, которого князь немедленно отправил [452] к княжичу выразить соболезнования по поводу смерти его отца, придерживаясь строгой тайне, положил в карман миниатюрный портрет княжны, на котором был предан даже цвет кожи. Здесь надлежит заметить, что княжну действительно можно было бы назвать красавицей, если бы она имела не такой желтый цвет лица. Поэтому она очень выигрывала при свете свечей.

Камергер весьма ловко выполнил тайное поручение князя, который никому, даже княгини, ни словом не изменил своих планов. Когда княжич увидел портрет, его понял почти такой же восторг, как его светлейшего коллегу из «Волшебной флейты». Так же как Тамина, он мог бы если не спеть, то воскликнуть: «Этот твой портрет волшебно красивый!» и далее: «мои чувства - любовь? О да, говорю я вновь и вновь!» Конечно, не только любовь порывает княжичей к красавице, но Гектор как раз не думал ни про какие другие обстоятельства, когда сел к столу и написал князю Иренею, что для него было бы большим счастьем добиваться сердца и руки княжны Гедвіги.

Князь Ириней ответил, что, поскольку он с радостью соглашается на брак, которого уже из уважения к своему светлейшего приятеля, покойного князя, желает от всего сердца, то, собственно, никакого сватовства больше не надо. И, чтобы соблюсти форму, пусть княжич добро пришлет в Зіггартсвайлер какого учтивого мужчину соответствующего положения, вповноваживши его выполнить вместо себя брачную церемонию и, по прекрасным древним обычаем, при полном параде отправиться прямо на супружеское ложе. Княжич написал в ответ: «Я сам приеду, мой князь!»

Князя это не очень устраивало, потому что он считал, что брак с доверенным лицом лучше, величественнее, действительно княжеский, и уже в душе радовался с этого торжества. Его успокоило только то, что перед свадьбой можно будет устроить при дворе пышный праздник ордена. Дело в том, что он намеревался торжественно повесить на шею княжичу большой крест княжеского ордена, основанного его отцом, крест, которого ни один рыцарь больше не носил и не имел права носить.

Итак, княжич Гектор прибыл к Зіггартсвайлера, чтобы вступить в брак с княжной Хедвиг и при случае получить большой крест забытого ордена. Он выразил желание, чтобы князь подержал в тайне свой план, а слишком не говорил ничего Гедвізі, потому что, прежде чем просить ее руки, он хотел убедиться в ее любви.

Князь не вполне понял, что княжич имел на уме, и сказал, что, насколько ему известно, и насколько он помнит, [453] в княжеских семьях никогда не было заведено этой церемонии, то есть признания в любви до брака. Однако, если княжич понимает под этим только проявление определенной attachements(1), то, хотя это, собственно, тоже лучше было бы не делать, легкомысленная молодежь, поскольку она склонна отступать от требований этикета, может быстренько отбыть его за три минуты до обмена кольцами. Конечно, было бы прекрасно и благородно, если бы той минуты сиятельные невесты проявляли друг к другу определенную сразу, и, к сожалению, в нынешние времена можно только мечтать о соблюдении этих правил высочайшего приличия.

(1) Привязанности (франц.).

Увидев впервые Гедвігу, княжич шепнул своему адъютанту непонятной неаполитанским наречии:

- Клянусь всеми святыми, она хорошая, но рожденная круг Везувия, и его огонь сверкает из ее глаз.

Княжич Игнатий уже успел очень подробно спросить, в Неаполе есть красивые чашки и сколько их должно княжич Гектор, поэтому тот, преодолев целую гамму поклонов, хотел вновь обратиться к Гедвіги, когда открылась дверь и князь пригласил его к участию в торжественной церемонии, ради которой в парадной зале собрались все лица, которые более или менее были достойны, чтобы их допустили ко двору. На этот раз князь в выборе гостей был не такой суровый, как обычно, потому что самих тех, кто принадлежал ко двору, вряд ли набралось бы и на вечеринку. Бенцон и Юлия также пришли.

Княжна Гедвіга была молчалива, замкнута, вялый и, пожалуй, красивого чужака с юга обращала внимания не больше, как на каждое новое лицо при дворе. Она довольно сердито спросила свою фрейлину, рожевощоку Нанетту, и, случайно, не сошла с ума, потому что девушка не переставала шептать ей на ухо, что чужеземный княжич красивый, как нарисованный, и что лучшего мундира она отродясь не видела.

Княжич Гектор, как павлин, распускал перед княжной пышный хвост своей хвалькуватої галантности, а она, почти оскорбленная неудержимым потоком Гекторових сладких слов, расспрашивала его о Италию и Неаполь. Княжич обрисовал ей рай, где она будет богиней и повелительницей. Он доказал на деле свое искусство вести с дамой разговор так, что каждое его слово превращалось в гимн ее красоте и ее чарові. И посреди этого гимна княжна вырвалась от него и бросилась к Юлии, [454] которую увидела вблизи. Она прижала ее к своей груди и засыпала уймой ласковых слов.

- Это моя любимая сестра, лучшая, милая Юлия! - воскликнула княжна, когда княжич, немного озадаченный ее бегством, подошел к ним.

Он посмотрел на Юлию таким долгим, странным взглядом, что она вспыхнувшая, опустила глаза и робко обернулась к матери, которая стояла позади нее.

- Милая моя Юлия! - вновь воскликнула, обнимая ее, княжна, и на глазах у нее выступили слезы.

- Князівно, - тихо сказала Бенцон, - князівно, что с вами творится?

Гедвіга, не обращая внимания на Бенцон, обернулась к княжича, которого так поразила ее поведение, что у него иссяк поток красноречия. До сих пор княжна была молчалива, почтенная и недовольна, а теперь ее вдруг овладела какая-то нервная веселость. Наконец излишне натянутые струны ослабли, и мелодии, что звучали из глубины ее души, стали мягче, ласковее, по-девичьи нежными. Теперь она была ласкавіша, чем обычно, и, казалось, совершенно очаровала принца. И вот начались танцы. После нескольких из них княжич попросил разрешения выполнить неаполитанский национальный танец, и скоро ему удалось так объяснить его идею танцорам, что все они принялись вполне прилично танцевать новый танец и даже отдавали его пылкий, чувствительный характер.

Однако никто не уловил этот его характер так, как Гедвіга, что танцевала с княжичем. Она велела повторить танец, а когда он вновь кончился, захотела станцевать его в третий раз, несмотря на предостережения Бенцон, которая заметила, что ее щеки подозрительно побледнели. Мол, теперь ей танец должен прибегнуть. Княжич был в восторге. Он летал по зале с Хедвиг, которая в каждом порусі была сама грация. Во время одной из множества фигур, их требовал танец, княжич горячо прижал к груди свою красивую даму, и в тот же миг Гедвіга упала в обморок, повиснув у него на руках.

Князь выразил мнение, что худшего нарушение этикета на придворном пиршестве нельзя себе даже представить, оправдывает его немного лишь то, что княжич приехал из другой страны.

Гектор сам занес сознания в соседнюю комнату и положил на диван, а Бенцон принялась натирать ей виски какой-то крепкой жидкостью, которая оказалась под рукой в лейб-медика. Тот, между прочим, сказал, что княжна упала в обморок от [455] нервного припадка, а нападение произошло потому, что она разгоряченный во время танца, так что скоро все пройдет.

Врач был прав: через несколько секунд княжна глубоко вздохнула и открыла глаза. Услышав, что Гедвіга очнулась, княжич сразу протолкался сквозь плотный круг дам, которые окружали ее, опустился на колени перед диваном и стал ревностно выливать свое сочувствие, уверяя, что только он виноват в несчастье, которое гложет ему сердце. Но княжна, едва увидев его, с видимым отвращением воскликнула: «Прочь, прочь!» - и вновь лишилась чувств.

- Пойдем, - молвил князь, беря принца за руку, - пойдем, дорогой княжич, вы не знаете, что у княжны часто бывают странные причуды. Бог его знает, в каком удивительном образе вы предстали перед ней в эту минуту! Представьте себе, дорогой княжич, еще ребенком, - entre nous soit dit(1), - еще ребенком княжна как-то целый день имела меня за Великого Могола и требовала, чтобы я проехался верхом в бархатных тапочках, что я и сделал, но только в своем саду.

Княжич Гектор захохотал прямо в лицо князю и велел подавать карету.

Княгиня, беспокоясь о Гедвігу, попросила Бенцон, чтобы и с Юлией осталась в замке. Она знала, что советница имела большую власть над психикой княжны и что именно благодаря этой власти она конечно ослабляла приступы болезни. Так случилось и в этот раз - княжна скоро успокоилась, поддавшись неутомимым ласковым уговорам советницы. Гедвіга, ни больше ни меньше, уверяла, что, танцуя, княжич обернулся в подобное дракона ужасы и своим острым, обжигающим языком ужалил ее в сердце.

- Пусть бог защищает! - воскликнула Бенцон. - Итак, княжич Гектор - monstro turchino(2) из сказки Гоцци? Что за химеры! В конечном счете получается то же, что и с Крейслером, который показался вам опасным шаленцем!

- Никогда в мире! - горячо возразила княжна и, смеясь, добавила: - Я действительно не хотела бы, чтобы мой добрый Крейслер обернулся вдруг у monstro turchino, как княжич Гектор!

(1) Пусть это останется между нами (франц.).

(2) Синее страшилище (итал.).

Рано утром, когда Бенцон, которая всю Ночь просидела у постели княжны, зашла в комнату Юлии, и встретила ее бледная, уставшая, с опущенной головой, словно больна голубка. [456]

- Что с тобой, Юля? - испуганно спросила советница, которая не привыкла видеть дочь в таком состоянии.

- Ох, мама, - грустно ответила Юлия, - ох, мама, я никогда больше не приду сюда, у меня сердце трепещет в груди, когда я вспомню про вчерашнюю ночь. В том княжичу есть что-то страшное, я не могу передать словами, что творилось со мной, когда он смотрел на меня. В его темных глазах вспыхнула смертоносная молния, и я, несчастная, погибла бы, если бы она попала в меня. Не смейтесь с меня, мама, но то был взгляд убийцы, выбравшего себе жертву, и она умирает со смертельного ужаса, прежде чем он замахнется кинжалом! Говорю вам, меня охватило такое странное чувство, что я даже не знаю, как его назвать, все мое тело словно свело судорогой. Рассказывают же о василісків, взгляд которых, как едкий огненный луч, мгновенно убивает каждого, кто посмеет поднять на них глаза. Княжич похож на такое грозное страшилище.

- Ну, теперь, - засмеялась Бенцон, - ну, теперь мне действительно придется поверить, что monstro turchino таки существует, когда даже княжич, такой красивый и любезный, выдался двум девушкам драконом и василіском! Княжну я считаю способной на любые, даже самые зажигательные фантазии, но чтобы моя спокойная, ласковая Юлия, моя милая ребенок подвергалась таким бессмысленным химерам...

- А по Гедвіги, - перебила Юлия мать, - а по Гедвіги, то не знаю, какая зловорожа сила отрывает ее от моего сердца, а меня хочет толкнуть на борьбу со страшной болезнью, которая подтачивает ей душу! Да, я зову болезнью это состояние княжны, с которым она, бедная, никак не может справиться. Когда она вчера вдруг отвернулась от принца и начала меня ласкать и обнимать, я почувствовала, что она горит, словно в лихорадке. А потом еще тот танец, тот ужасный танец! Вы знаете, мама, как я ненавижу танцы, в которых мужчинам позволено нас обнимать. Мне кажется, что в те минуты мы пренебрегаем всем, чего требует обычай и приличия, и даем мужчинам власть над собой, которая и им самим, по крайней мере наиболее уязвимым из них, не производит никакой радости. И вот Гедвіга без устали танцует тот южный танец, который мне, чем дольше он продолжался, то казался відразнішим. Глаза принца светились поистине сатанинской злорадством...

- Глупышка, - сказала Бенцон, - что ты выдумываешь? Однако я не имею права осуждать тебя за такие взгляды, соблюдай их, но не будь несправедлива к Гедвіги, вообще не думай ни о ней, ни о княжича, забудь о них. Если хочешь, я [457] позабочусь, чтобы некоторое время ты не видела ни княжны, ни княжича. Нет, твой покой я никому не дам нарушить, моя милая, добрая деточка! Ходи, пусть я тебя прижму к своему сердцу. И Бенцон по-матерински нежно прижала к себе Юлию.

- А может, - повела дальше Юлия, пряча на груди у матери свое румяное личико, - а может, через это страшное волнение мне и приснился тот странный сон, что так смутил меня.

- Что же тебе приснилось? - спросила мать.

- Я как будто гуляла в прекрасном саду, где под густыми темными кустами цвели вечерницы и розы и наполняли воздух сладкими ароматами. Какое-то волшебное сияние, похожее на лунное, распространялось, как музыка и пение, и когда оно касалось своим золотым лучом деревьев и цветков, они дрожали из захвата, кусты шелестели, ручьи жебоніли, и их жебоніння походило на тихий тоскливый вздох. Я поняла, что то пение, который несся по саду, это я сама, и как только погаснет сияние звуков, я погибну в мучительной тоске. Но чей-то ласковый голос сказал: «Нет, звук - высшее счастье, а не гибель, я крепко держу тебя в своих сильных руках, и в душе твоей звенит моя песня, а она вечна, как тоска по неизвестным». Так говорил Крейслер, который вдруг появился передо мной. Душа моя наполнилась райским чувством покоя и надежды, и я, сама не знаю как, - я говорю вам, мама! - упала ему в объятия. Неожиданно я почувствовала, что меня сжали железные руки и ужасный, насмешливый голос крикнул: «Чего ты пручаєшся, несчастная, ты уже мертва и теперь должен быть моей!» То княжич сжимал меня своими руками. Зойкнувши с испуга, я пробудилась, накинула на себя халат, подбежала к окну и открыла его, потому что воздух в комнате было тяжелое и душное. Я заметила поодаль какого-то мужчину, что смотрел в подзорную трубу на окна замка, и потом он побежал по аллее, странно подпрыгивая, я бы сказала, по-шутовском, ибо вел делал на обе стороны разные антраша и другие танцевальные па, размахивал руками и, как мне виделось, еще и громко пел. Я узнала Крейслера и не удержалась, чтобы искренне посмеяться с его поведения, а все-таки он показался мне добрым духом, который должен был оберегать меня от княжича. Да, пожалуй, теперь мне стала понятна Крейслеро-ва душа, теперь я, кажется, увидела, что под его лукавым юмором, который много кому донимает, скрытое самое верное, найшляхетніше сердце. Мне хотелось побежать в парк и рассказать Крейслерові про свой страшный сон. [458]

- Это, - важно сказала Бенцон, - это дурной сон, а его финал еще глупее. Тебе надо отдохнуть, Юлия, легкий утренний сон будет тебе полезен, я также думаю еще поспать часик-два.

С этими словами Бенцон вышла из комнаты, а Юлия сделала так, как ей посоветовала мать.

Когда она проснулась, в окна светило яркое полуденное солнце, а в комнате крепко пахли вечерницы и розы.

- Что это? - пораженно воскликнула Юлия. - Что это - мой сон? - И, оглянувшись, увидела на спинке дивана, на котором она спала, замечательным букет цветков. - Крейслер, милый Крейслер, - ласковым юлосом сказала Юлия, взяла букет и замечталась.

Княжич Игнатий прислал слугу спросить, позволит ли ему Юлия час посидеть с ней. Юлия быстро оделась и пошла к той комнаты, где уже ее ждал Игнатий с целым корзиной фарфоровых чашек и китайских кукол. Юлия, добрый ребенок, могла целыми часами играть с княжичем, потому что искренне его жалела. У нее никогда не вихоплювалось ни одного насмешливого или пренебрежительного слова, как в других, а особенно в княжны Гедвіги, поэтому княжич больше всего любил общество Юлии и часто звал ее своей маленькой невестой. Чашки уже были расставлены, куклы ухожены, и Юлия обратилась именно к японскому императору от имени маленького арлекина (обе куклы стояли друг против друга), когда зашла Бенцон.

Некоторое время она следила за игрой, тогда поцеловала Юлию в лоб и сказала:

- Ох ты, моя милая, добрая деточка!

Запал сумерки. Юлия, которой на ее желание разрешили не появляться к столу, сидела одна в своей комнате и ждала мать. Неожиданно послышались легкие шаги, дверь отворилась, и в нее зашла княжна, бледная как смерть, с застывшими глазами, в белом одеянии, словно призрак.

- Юля, - сказала она глухим голосом, - Юля, назови меня глупой, распущенной, сумасшедшей, но не отталкивай от своего сердца, мне надо твоего сочувствия и твоего утешения! Только чрезмерное возбуждение, страшное истощение в том отвратительном танце довело меня до болезни, но все обошлось, мне уже лучше. Княжич поехал в Зіггартсвайлер! Мне надо свежего воздуха, погуляем немного по парку.

Когда Юлия и княжна дошли до конца аллеи, с наибольшей чащи навстречу им заясніло свет и послышался благоговейный пение. [459]

- Это правят вечерню в часовне Девы Марии! - воскликнула Юлия.

- Да, - ответила княжна. - Пойдем туда помолиться. Помолись и ты за меня, Юлия!

- Мы помолимся, - сказала Юлия, болезненно переживая гнетущее настроение подруги, - мы помолимся за то, чтобы злой дух никогда не имел над нами власти, чтобы наших чистых, скромных душ никогда не смущали зловредные соблазна.

Когда девушки приблизились к часовне, что стояла в дальнем конце парка, оттуда уже выходили крестьяне, которые только что пели вечернюю перед образом девы Марии, украшенным цветками и освещенные лампадками. Девушки вклякнули на молитвенной скамейке, а небольшой хор на помосте возле алтаря запел «Ave mans stella», которую недавно сочинил Крейслер.

Начавшись тихо, песня все гучнішала, вплоть до слов «del alma mater»(1), затем постепенно пошла на спад, пока на словах «felix porta coeli»(2) совсем не замерла, полинувши на крыльях вечернего ветра.

Девушки, преисполненные глубокой набожности, и дальше стояли на коленях. Священник тихо произносил молитву, а издалека, словно хор ангельских голосов из повитого дымкой вечернего неба, звучал гимн «О sanctissima»(3) что его по дороге домой пели крестьяне.

(1) Всевластная матерь божья (лат.).

(2) Праздники небесная врата (лат.).

(3) О пресвятая (лат.).

Наконец священник благословил их. Тогда они приподнялись и обнялись. Из их груди будто рвалась наружу какая-то невыразимая тоска, сотканная из боли и восторга, и капли крови, что стекали из раненых сердец, обернулись на горячие слезы, которые неудержимо полились у них из глаз.

- Это был он, - прошептала княжна.

- Да, он, - тихо ответила Юлия. Они одни поняли одну.

Притихший лес замер в предвкушении чуда, ожидая, пока взойдет луна и розсипле по нему свое сияющее золото.

Пение крестьян, и до сих пор слышен в вечерней тишине, словно витал в облаках, что запылали красным жаром и постелились на горы, показывая путь лучистому світилові, перед которым тускнели звезды.

- Ох, - прочитала Юлия, - что нас так волнует, что нам так мучительно терзает душу? Послушай-ка, как отрадно звучит то [460] дальний пение! Мы помолились, и с золотых облаков к нам обращаются набожные духи, обещая райское блаженство.

- Да, дорогая Юлия, - твердо, гордо ответила княжна, - да, дорогая Юлия, там, за облаками - облегчение и блаженство, и я хотела бы, чтобы небесный ангел понес меня к звездам, пока меня не поймала злая сила. Я хотела бы умереть, но знаю, что меня похоронят в княжеском склепе и предки, которые там покоятся, не поверят, что я умерла, проснутся со своего смертного сна, станут призраками и выгонят меня вон. Тогда я не буду принадлежать ни к живым, ни к мертвым и нигде не найду пристанища.

- Ради всех святых, что ты говоришь, Гедвіго! - испуганно воскликнула Юлия.

- Мне уже, - ответила Гедвіга тем самым твердым, почти равнодушным тоном, - мне уже раз такое снилось. А может, это какой-то мой грозный предок стал в могиле вампиром и теперь высасывает из меня кровь. Не потому ли я так часто падаю в обморок?

- Ты больная, - воскликнула Юлия, - ты очень больна, Гедвіго, тебе вредно ночной воздух, скорее пойдем отсюда!

Она обняла княжну, и та молча послушалась.

Тем временем месяц поднялся над Гаєрштайном, заливая таинственным светом кусты и деревья, что на тысячи ладов шелестели и нежно перешептывались с ночным ветром.

- Какая все-таки красивая, - сказала Юлия, - о, какая все-таки красивая наша земля! Разве природа не дарит нам свои лучшие чудеса, как добрая мать своим любимым детям?

- Ты так думаешь? - сказала княжна и, немного помолчав, повела дальше: - Я бы не хотела, чтобы ты очень интересовалась моими словами, считай все, что я скажу, лишь проявлением моего плохого настроения. Но ты еще не знаешь, какого сокрушительный боли может нанести жизнь. Природа жестока, она оберегает и лелеет только своих здоровых детей, а больных бросает, даже поднимает против самого их существования свое грозное оружие. Ох, ты знаешь, что раньше природа казалась мне лишь картинной галереей, предназначенной для того, чтобы испытывать на нем силу разума и рук, но теперь все изменилось, теперь я ничего не чувствую в ней и ничего не надеюсь в дальнейшем, кроме ужасов. Мне было бы приятнее прохаживаться в освещенной зале среди пестрого общества, чем одиноко, только с тобой гулять этого лунного вечера.

Юлии стало страшно, она увидела, как Гедвіга делается все болем, млявішою, и она, бедная, натужувала все свои силы, чтобы поддерживать подругу. [461]

Наконец они достигли замка. Неподалеку от него на каменной скамейке под кустом бузины сидела какая-то темная, закутанная фигура. Увидев ее, Гедвіга радостно воскликнула:

- Благодарю Пречистой Деве и всем святым, это она!

И, будто вдруг набравшись силы, випручалась от Юлии и двинулась к той фигуре, которая привстала и произнесла глухим голосом:

- Гедвіго, бедная моя деточка!

Юлия увидела, что это была женщина, закутанная с головы до ног в серый плащ, черты ее лица скрывала густая тень. Юлия остановилась, дрожа со страха.

Женщина и княжна сели на скамейку. Женщина ласково убрала в княжны со лба кудри, положила обе руки на него и тихо, медленно начала что-то шептать на непонятном языке; Юлия не могла припомнить, чтобы когда-то слышала такую речь. Через несколько минут женщина крикнула:

- Девушка, беги быстро к замку, позови камеристок, пусть перенесут княжну к комнаты. ее окутал сладкий сон, а после него она проснется здоровая и веселая.

Юлия, какая была потрясена, не упустила ни секунды, а быстро сделала то, что ей приказано.

Когда она вернулась с камеристками, княжна действительно сладко спала, закутанная в свою шаль, а женщина исчезла.

- Скажи мне, - спросила Юлия второго утра, когда княжна проснулась совершенно здоровая, без всяких следов душевного расстройства, чего Юлия так боялась, - скажи мне, ради бога, кто была та удивительная женщина?

- Не знаю, - ответила княжна, - я видела ее только один раз в жизни. Помнишь, когда я ребенком смертельно заболела, что уже и врачи махнули на меня рукой? Одной ночи она неожиданно появилась в моей комнате, села возле меня на кровать, убаюкала меня, как вчера, я сладко заснула, а проснулась совершенно здоровая. Вчера ночью образ той женщины впервые вновь предстал перед моими глазами, мне показалось, что она должна появиться и спасти меня, и так оно и произошло. Если ты меня любишь, то прошу тебя, молчи, что она появилась до меня, ни словом, ни как-то иначе не выскажи, что с нами случилось что-то необычное. Вспомни Гамлета и будь моим возлюбленным Горацио! Естественно, что с этой женщиной связана какая-то тайна, и пусть она и останется для нас тайной, мне кажется, что было бы опасно дошукуватись к ней. Разве не достаточно того, что я здоровая, веселая и избавилась от всех призраков, которые меня преследовали? [462]

Все удивлялись, что княжна так внезапно выздоровела. Лейб-медик уверял, что на нее так повлияла вечерняя прогулка к часовне девы Марии, которая сняла с нее нервное напряжение, он только забыл сам посоветовать больному такую прогулку. Но Бенцон сказала сама себе:

- Гм! У нее была старая... Пусть, в этот раз подарим ей. Ну, а теперь пора, чтобы на то роковой вопрос биографа: «Ты

(М. п. д.) ты любишь меня, прекрасная Кицькиць? О, говори мне это, говори вновь и вновь, чтобы меня повергло еще в больший восторг и чтобы я мог набалакати столько глупость, сколько положено любовнику, созданном воображением лучшего романиста! Но, светик, ты уже заметила мою огромную любовь к пению, а также мое мастерство, поэтому не будешь ли ты, дорогая, такая ласковая и не споешь мне песенку?

- Ох, - ответила Кицькиць, - ох, милый Муре, хоть искусство пения мне тоже не чуждо, ты знаешь, как то бывает с молодыми певицами, впервые выступают перед артистами и знатоками! Страх, робость сжимают им горло, и лучшие звуки, трели и морденти фатально застревают в нем, словно рыбьи кости. Спеть арию тогда просто невозможно, поэтому как правило начинают с дуэта. Итак, попробуем, милый, когда твоя ласка, какой-то коротенький дуэт!

Это меня устраивало. Мы сразу начали нежный дуэт: «Мы виделись лишь раз, а сердце все в огне» и т. д. и т. д. Сначала Кицькиць пела робко, но скоро ей добавил отваги мой сильный фальцет. Голос у нее был очень милый, исполнение выразительное, непринужденное, нежное - одно слово, она показала себя хорошей певицей. Я был в восторге, хоть и видел, что мой приятель Овидий подвел меня и в этот раз. Если Кицькиць так прекрасно умела cantare(1), то уже не было нужды chordas tangere(2), следовательно, не было необходимости требовать игры на гитаре.

Затем Кицькиць выполнила на удивление легко, необыкновенно выразительно и изысканно известную арию «Di tanti palpiti»(3) и т. д. и т. д. От героического, мощного речитатива она прекрасно перешла на чисто кошачье сладкое анданте. Эта ария была как будто написана для нее, она и мне переполнила сердце, и я громким криком проявил свою радость. Ох, Кицькиць могла бы этой арией вдохновить целую общину чувствительных кошек! Мы спели еще один [463] дуэт с совершенно новой оперы, что также нам удался, будто был написан для нас. Божисті рулады блестяще выливались из наших груди, потому что они в основном состояли из хроматических гамм. И вообще при этой оказии надо заметить, что нашей кошачьей породе присущи хроматизмы, поэтому каждый композитор, который хочет творить музыку для котов, хорошо сделает, когда будет строить мелодию и все остальное на хроматической основе. К сожалению, я забыл фамилию замечательного мастера, что скомпоновал этот дуэт, он достойный человек и композитор на мой вкус.

(1) Петь {лат.).

(2) Касаться струн (лат.).

(3) С таким трепетом (итал.).

Пока мы пели, на крышу вылез черный кот и сверкнул на нас своими вогнистими глазами.

- пожалуйста, голубчик, вшивайтеся отсюда, - крикнул я ему, - а то я видряпаю вам глаза и сброшу вас с крыши! И когда вы хотите петь с нами, то просим.

Я знал, что у того юноши в черном замечательный бас, поэтому предложил ему выполнить одну композицию, которую, правда, сам я не очень любил, но которая нам очень подходила учитывая мою близкую разлуку с Кицькиць. Мы запели: «Неужели мы видимся в последний раз?» И только я вместе с черным котом начал уверять, что боги будут милосердны ко мне, как у нас упал на крышу изрядный обломок черепичини и чей-то ужасный голос крикнул:

- А чтобы вам не раскрывая рта, проклятые котюги! Смертельно перепуганные, мы друг за другом полезли на

чердак. О, черствые варвары, лишены художественного чутья, глухие даже в самых трогательных звуков любовной тоски, вам только чтобы мстить, убивать, уничтожать!

Как я уже говорил, то, что должно освободить от мук любви, еще сильнее меня обплутало. Кицькиць оказалась настолько музыкальным, что скоро мы с ней уже прекрасно импровизировали. А еще чуть позже она научилась прекрасно проторить моим собственным мелодиям, и от этого я окончательно потерял рассудок. Меня так змучило любви, что я побледнел, похудел и совсем перевелся. Наконец, наконец, после долгих страданий мне вспомнилось последнее средство вылечиться от любви, хотя к нему прибегают уже только с отчаяния. Я предложил своей Кицькиць сердце и лапу. Она приняла мои предложения, и как только мы стали супругами, я сразу заметил, как любовная тоска где и делась. Молочная каша и жаркое вновь прекрасно смаковали мне, ко мне вернулось хорошее настроение, усы мои розпушилися, а мех приобрело древнего волшебного блеска, я начал еще больше, чем прежде, уделять времени своему справился с туалетом, зато Кицькиць стала немного неопрятная. Несмотря на это, я написал [464] о своей Кицькиць еще несколько стихов, и они звучали тем лучше, тем правдивее, чем громкими словами я описывал свою мечтательную нежность, чем выше брал тон, пока мне показалось, что я достиг высочайшей вершины. Напоследок я посвятил своей любимой еще одну толстую книгу, следовательно, с литературно-эстетической точки зрения сделал все, что можно требовать от честного, искренне влюбленного кота. А впрочем, мы, то есть я и моя Кицькиць, вели по-домашнему спокойную, счастливую жизнь на соломенной мате под дверью в моего хозяина. И разве в этом мире счастье может долго продолжаться? Вскоре я заметил, что Кицькиць часто в моем присутствии бывает рассеян, что она, когда я с ней разговариваю, отвечает что-то наугад, что с уст ее слетают глубокие вздохи, что поет она только смутные любовные песни. В конце она стала совсем вялая и как будто больна. Когда я спрашивал, что с ней, она лишь гладила меня по щекам и отвечала: «Ничего, ничего, милый мой, добрый папа». И все это мне не нравилось. Часто я напрасно ждал ее на мате, напрасно искал в погребе и на чердаке, а когда находил и ласково упрекал ее, она виправдувалась тем, что ее здоровье требует долгих прогулок и что один врач-кот даже рекомендовал ей поехать на воды. Это также не нравилось мне. Видно, она чувствовала мое скрытое недовольство и пыталась задобрить меня ласками, но в тех ласках тоже было что-то странное, что охолоджувало меня вместо разжигать, и опять же это мне не нравилось. Я не догадывался, что такое поведение моей Кицькиць имеет особые причины, чувствовал только, что постепенно в моем сердце угасла последняя искра любви к прекрасной спутницы в жизни и что рядом с ней меня опадает смертельная скука. Тогда я пошел своим путем, а он своим; если же мы случайно сходились на мате, то добро упрекали друг другу, становились нежными супругами и восхваляли свой домашний уют.

как-То меня посетил в господаревій комнате черный бас. Он начал говорить недомолвками, тогда вдруг напрямик спросил, как мы живем с Кицькиць, одно слово, я понял, что у него что-то лежит на сердце, и он хочет мне открыть его. Наконец все выяснилось. Один юноша, служивший ранее в армии, вернулся домой и жил в соседстве на небольшую пенсию, которую ему рыбьими костями и объедками выбрасывал хозяин закусочные, тоже там жил. Тот юноша был превосходного телосложения, сильный, как Геркулес, к тому же ходил в роскошном иностранному мундире черно-серо-желтых цветов, [465] с почетным орденом Жареного сала на груди, которого он получил за отвагу, проявленную при освобождении от мышей целой кладовой, в чем ему помогало несколько товарищей. На того кота засматривались все окружающие девушки и женщины, их сердца начинали стукотіти сильнее, когда он появлялся, дерзкий и отважный, высоко держа голову и бросая вокруг себя вогнисті взгляды. Так вот он, как уверял черный кот, влюбился в мою Кицькиць, и она отвечала ему взаимностью; теперь уже наверняка известно, что они каждую ночь тайком собирались на свидание с дымоходом или в погребе.

- Мне странно, - сказал черный кот, - мне странно, дорогой друг, что вы, такой прозірливий, давно этого не заметили. Но влюбленные мужчины часто бывают слепы, и мне обидно, что я, как ваш приятель, должен открыть вам глаза, ибо знаю, что вы влюблены по самые уши в свою бесподобную жену.

- О Муцію (так звался черный кот), в Муцію! - воскликнул я. - Люблю я, глупый, ту прекрасную предательницу? Я молюсь на нее, я принадлежу ей душой и телом! Нет, она не могла такого сделать, мое верное сердечко! Муцію, черный клеветнику, вот тебе вознаграждение за твой позорный поступок!

Я поднял лапу с выпущенными когтями, но Муций приветливо взглянул на меня и спокойно продолжил:

- Не горячитесь, голубчик. Вам выпала такая же судьба, как многим достойным мужчинам, везде царит позорная неверность и, к сожалению, больше всего среди нас, котов.

Я опустил поднятую лапу, несколько раз подпрыгнул, будто в большом отчаянии, а потом яростно закричал:

- Неужели это возможно? Неужели это возможно? Небесные силы! Земля! Что вспомнить еще надо? Ад? И кто мне такое сделал? Черно-серо-желтый кот! И как она, моя любимая жена, всегда верная и ласковая, могла так коварно обмануть того, кто, убаюканный сладкими любовными мечтами, часто покоился на ее груди? О, лийтеся, слезы, лийтеся через неблагодарную женщину! Ох, сто чертей ему в печенки, куда это годится, пусть его черт схватит, того пестрого негодяя за дымоходом!

- Успокойтесь, - сказал Муций, - прошу вас, успокойтесь! Вас слишком разозлило неожиданное горе. Как искренний приятель, я больше не буду мешать вашему приятному розпачеві. Когда вы с неутешительному сожаления захотите покончить с собой, я могу обеспечить вас отличной крысиным ядом, хоть нет, я не сделаю этого, ведь вы такой милый, очаровательный [466] кот, было бы ужасно жаль вашего молодого жизни. Найдите какое-то утешение, отпустите Кицькиць, на свете, кроме нее, есть столько красивых кошек! До свидания, дружище!

И Муций выбежал в открытую дверь.

Когда я, тихо лежа под грубой, хорошо подумал о том, что мне рассказал Муций, то почувствовал, будто в душе моей шевельнулось нечто похожее на тайную радость. Теперь я знал, что творится с Кицькиць, и муки неуверенности кончились. Но ради приличия я проявлял должный отчаяние, и, как мне казалось, и сама приличие требовало, чтобы я хорошо надухопе-лил черно-серо-желтого наглеца.

Ночью я выследил влюбленную пару за дымоходом и, крикнув: «Ох ты, сатанинское отродье, мерзкий предателю!» - яростно набросился на своего соперника. И он, превосходя меня силой, в чем я, увы, слишком поздно убедился, схватил меня и так начал колотить, что с меня полетели клочья шерсти, затем быстро помчался прочь. Кицькиць лежала без сознания, и когда я приблизился к ней, ловко вскочила на ноги и, как и ее любовник, побежала на чердак.

Бессилен, с окровавленными ушами, я сполз вниз к своему хозяину, проклиная себя за то, что решил защищать свою честь; теперь я совсем не считал позором отступить Кицькиць черно-серо-желтом.

- Какая жестокая судьба! - рассуждал я. - Через мое чистое, романтическая любовь меня пихнули в канаву, а супружеское счастье не дало мне ничего, кроме хорошей порки.

на следующее утро я страшно удивился, когда, выйдя из комнаты своего хозяина, увидел на мате Кицькиць.

- Дорогой Муре, - спокойно, ласково отозвалась она, - мне кажется, что я уже не люблю тебя так горячо, как любила раньше, и это меня очень огорчает.

- О дорогая Кицькиць, - нежно ответил я, - твои слова разбивают мне сердце, но должен признать, что с тех пор произошли определенные события, я охладел к тебе.

- Не обижайся, - повела она дальше, - не обижайся, милый друг, но мне кажется, что я давно уже терпеть тебя не могу.

- Силы небесные! - восторженно воскликнул я. - Какое родство душ! Я чувствую то же самое.

Придя таким образом к согласию, что мы друг друга терпеть не можем и должны расстаться навеки, мы якнайніжніше обнялись и ревностно заплакали от радости и восторга. [467]

Потом мы расстались; каждое из нас было уверено, что второе имеет большую, благородную душу, и мы восхваляли друг друга всем, кто только хотел слушать.

- И я бывал в Аркад ее! - воскликнул я и с еще большим, чем прежде, рвением взялся искусств и наук.

(А. м.) - Признаюсь вам, - сказал Крейслер, - да, признаюсь вам честно: это спокойствие кажется мне страшнее наибольшую бурю. Это глухая, гнетущая тишина перед сокрушительной бурей, что навалилась на целый двор, князь Иероним выставил на смотрины, языков альманах форматом duodecimo(1) с золотыми берегами. Но зря светлейший повелитель, словно второй Франклин, неустанно устраивает пышные пиры, словно громоотводы, молния все равно ударит и, может, даже обработает его парадные одеяния. Это правда, княжна Гедвіга теперь вся просвітліла, ее можно сравнить с чистым звучанием ясной мелодии, которая пришла на смену бешеным, тревожным аккордам, вперемешку вырывались из ее израненных груди, однако... Ну вот! Гедвіга, погідна и приветливая, горделиво выступает рядом с бравым неаполитанцем, который ведет ее под руку, а Юлия очаровательно улыбается ему и слушает комплименты, княжич, не сводя глаз с невесты, умеет направить так ловко, что они рикошетом попадают в ее юную, неопытную душу. Даже если бы эта опасная оружие было нацелено прямо в Юлию, то не попадала бы точно так, как теперь. Но Бенцон рассказывала мне, будто Гедвіга сначала испугалась этого monstro turchino, и спокойной Юлии, ласковой, невинной ребенку, этот видженджурений general en chef(2) выдался гадким василіском. О, вы не ошибались, чувствительные души! Разве я, черт возьми, не читал во «Всемирной истории» Баумгартена, что змей, который лишил нас рая, щеголял в золотой чешуе? Я вспоминаю это, когда смотрю на вигаптуваного золотом Гектора. Кстати, Гектором звали также одного очень достойного бульдога, который любил меня и был безгранично предан мне. Я бы хотел, чтобы тот пес был со мной, я бы его натравил на его великого тезку, пусть бы он схватил за полы княжича, что, пыжась, красуется между двумя милыми девушками! Или вы скажите мне, мастер, - ведь вы знаете всякие штуки, - скажите мне, как бы его при необходимости обратиться в осу! Я бы до тех пор жалил того великого пса, пока сбил бы с него проклятую спесь! [468]

(1) В двенадцатую долю листа (лат.).

(2) Полководец (франц.).

- Я дал вам, - сказал мастер Абрагам, - я дал вам вибалакатись, Крейслере, а теперь спрашиваю, захотите ли вы выслушать меня спокойно, когда я открою вам нечто такое, что подтвердит ваши предчувствия?

- Разве я, - ответил Крейслер, - разве я не солидный капельмейстер? Я имею в виду не философское значение этого слова, то есть я не постулирую своего «я» как капельмейстер, а просто ссылаюсь на свою моральную способность сохранять спокойствие в приличном обществе и не вертеться, когда меня кусает блоха.

- Ну вот, - повел дальше мастер Абрагам, - то знайте, Крейслере, что один необычный случай дал мне возможность глубже заглянуть в жизнь княжича. Вы правы, когда сравниваете его с райским змеем. Под красивой оболочкой - этого у него не отнимешь - спрятана ядовитая распущенность, я бы даже сказал подлость. Так, он задумал подлянку, из многого, что здесь происходило, я узнал, что он избрал своей жертвой милую Юлию.

- Вон что! - воскликнул Крейслер и забегал по комнате. - Вон какую цель имеют твои сладкие песни, павичу! Хитро, хитро! Княжич, шустрый воробышек, протягивает свои лапы и разрешенные, и запрещенные плоды! И погоди, масноязикий неаполітанцю, ты не знаешь, что Юлию оберегает храбрый капельмейстер, у него музыка в крови, и неплохая музыка, поэтому когда ты приблизишься к Юлии, он поступит с тобой так, как с проклятущим квартквінтакордом, с которым что-надо справляться. И капельмейстер сделает то, чего требует его специальность, то есть он справится с тобой, вогнав тебе пулю в лоб, или прохромить этой скрытой в трости шпагой!

Крейслер вытащил из трости шпагу, встал в позицию и спросил мастера, он имеет весьма воинственный вид, чтобы прохромити вельможного собаку.

- Успокойтесь, - ответил мастер Абрагам, - успокойтесь, Крейслере, чтобы испортить княжичу игру, не надо таких геройских подвигов. Против него есть другое оружие, и я вам дам ее в руки. Вчера я сидел в рыбацкой хижине, когда княжич шел мимо нее со своим адъютантом. Они меня не заметили. «Княжна хороша, - сказал княжич, - но маленькая Бенцон - просто богиня! Вся кровь во мне закипела, когда я увидел ее. Ох, она должна стать моей еще до того, как я предложу руку княжне. Как ты думаешь, она может оказаться непреклонной?» - «Который женщина устоит перед вами, ваша вельможність?» - ответил адъютант. «Но, черт побери, - [469] повел дальше княжич, - она, кажется, невинная, как ребенок». - «И простодушная, - смеясь, добавил адъютант.- А именно невинные и простодушные девушки, когда их поразит своим натиском привыкший к успехам мужчина, покорно поддаются ему, считая потом, что то была божья воля, и еще и испытывают пылкую любовь к победителю! Так может и с вами выйти, ваша вельможність». - «Неплохо было бы! - сказал княжич. - Чтобы только увидеть ее саму. Как это сделать?» - «Очень легко, - ответил адъютант. - Я заметил, что малая часто гуляет сама в парке. Когда вы...» Но теперь они уже отошли дальше, и я больше ничего не вчув. Видимо, они сегодня же попытаются осуществить свой адский план, и его надо поломать. Я мог бы это сделать сам, однако по определенным причинам не хотел бы преждевременно показываться княжичу на глаза. Поэтому вам, Крейслере, надо немедленно идти в Зіггартсгоф и подождать, пока Юлия, как обычно, выйдет в сумерки к озеру кормить прирученного лебедя. Именно эти ее прогулки, пожалуй, и выведал тот негодяй. Но вы будете иметь оружие, Крейслере, и подробнейшие наставления, как надо действовать, чтобы оказаться хорошим полководцем в борьбе с опасным княжичем.

Биографа вновь берет ужас, что сведения, из которых ему приходится лепить эту повесть, такие отрывочные. Разве не следовало бы здесь объяснить, какие наставления дал Крейслерові мастер Абра-гам? Потому как потом появится и само оружие, тебе, ласковый читатель, трудно будет понять, что к чему. Однако несчастный биограф пока что не знает ни малейшего слова из той установки, благодаря которой честному Крейслерові (по крайней мере это вроде бы не вызывает сомнения) открылась какая-то особая тайна. Но потерпи еще немножко, ласковый читатель, упомянутый биограф готов поспорить на свой большой палец, без которого не мог бы писать, что до окончания книги и эта тайна будет разоблачена. Тем временем мы можем рассказать, что, когда солнце стояло на вечернем кромке, Юлия с корзиночкой белого хлеба в руке, распевая, поступила парку до озера и остановилась посреди мостика неподалеку от рыбачьей хижины. А Крейслер засел в кустах, держа перед глазами хорошую подзорную трубу, через которую он четко все видел сквозь ветви, что его скрывало. Лебедь подплыл ближе, и Юлия начала бросать ему кусочки хлеба, которые тот жадно хватал. Кормя лебедя, Юлия громко пела, поэтому не услышала быстрых шагов принца Гектора, что шел к ней. И когда он неожиданно оказался рядом, она вздрогнула, будто очень испугалась. [470]

Княжич схватил девушку за руку, прижал эту руку к своей груди, к губам, а потом стал возле нее и перегнулся через перила. Юлия, глядя на озеро, и дальше кормила лебедя, а княжич-то горячо ей говорил.

- Не строй таких омерзительно-сладким мин, павичу! Ты разве не заметил, что я сижу рядом в кустах и могу тебе надавать пощечин? О боже святой, чего на твоих щечках все сильнее проступают румянце, милый ангел? Чего ты так странно смотришь на того злодея? Ты всміхаєшся? Так, под его горячим, ядовитым дыханием твое сердце должно раскрыться, как бутон разворачивает под обжигающими лучами солнца прекрасные лепестки, чтобы ускорить свою гибель!

Так говорил Крейслер, наблюдая пару, которую приблизила к нему замечательная подзорная труба. Княжич также бросил несколько кусочков хлеба, и лебедь не захотел их есть, а начал громко, некрасиво кричать. Тогда княжич обнял Юлию рукой и принялся бросать хлеб так, чтобы лебедю казалось, будто бы девушка кормит его. Теперь его щека почти касалась щеки Юлии.

- Именно так, вельможный мразь, бери в когти, са-новитий хищнику, свою добычу и крепко держи ее, но здесь, в кустах, кто-то уже прицеливается в тебя и сейчас подобьет тебе блестящие крылья, тогда с тебя опадут пышные перья и сойдет на нет твое охоты!

Вот княжич взял Юлию за руку, и они двинулись к рыбачьей хижины. Но у самого порога Крейслер появился из-за кустов, подошел к ним, низко поклонился княжичу и сказал:

- Прекрасный вечер, удивительно чистый воздух, полна замечательных ароматов! Вы, наверное, чувствуете себя здесь, ваше превосходительство, как в своем прекрасном Неаполе.

- Кто вы такой, сударь? - недовольно спросил княжич.

Но в тот момент Юлия выдернула свою руку из княжичевої, приветливо подала ее Крейслерові и молвила:

- О, как хорошо, милый Крейслере, что вы снова здесь! Вы же знаете, как я за вами скучаю! Мать даже корит меня, Что я веду себя, как плаксива, невоспитанный ребенок, когда вас нет хотя бы один день. Я бы заболела с тоски, если бы поверила, что вы охладели ко мне и к моему пению.

- Ага, - сказал княжич, яростно сверкая глазами то на Юлию, то на Крейслера, - ага, так вы месье де Крезель! Князь весьма хвалил вас. [471]

- Пусть бог благословит, - сказал Крейслер, и все его лицо заиграло множеством дрожащих морщин и морщинок, - пусть бог благословит за это доброго властелина, ибо теперь мне, может, повезет добиться того, чего я хотел просить у вашего превосходительства, а именно: милостивой протекции. Я питаю смелую надежду, что вы с первого же взгляда проявили ко мне благосклонность, когда мимоходом очень метко назвали меня клоуном, а поскольку шуты на все горазды, то...

- Вы, вижу, - перебил его княжич, - вы, вижу, шутник.

- Ничуть, - повел дальше Крейслер. - Правда, я люблю шутки, но плохи, а это, опять же, все равно что не шутки. Тем временем мне очень хочется поехать в Неаполь и записать на моли несколько хороших рыболовных и бандитских песен ad usum delphini(1). Вы, дорогой княжич, как человек добра и благосклонна к искусствам, может, дадите мне какие-то рекомендации...

- Вы веселый человек, - вновь перебил его княжич, - вы веселый человек, месье де Крезель, мне это нравится, действительно нравится. Ну, а теперь я больше не буду мешать вашей прогулке. Adieu!(2)

(1) Для учеников (лат.).

(2) Прощайте! (Франц.)

- Нет, ваше превосходительство, - сказал Крейслер, - я не могу пропустить возможность вам показать себя в лучшем свете. Не были бы вы так добры зайти в хижину, там стоит маленькое фортепиано, и панна Юлия наверняка сделает мне одолжение и споет со мной дуэт.

- С огромным удовольствием! - воскликнула Юлия и схватила Крейслера за руку.

Княжич стиснул зубы и величественно двинулся впереди. На ходу прошептала Юлия капельмейстерові на ухо:

- Крейслере, чего у вас такое странное настроение?

- О господи, - так же тихо ответил Крейслер, - о господи! А ты спишь, убаюканная ложными мечтами, когда змей уже приближается, чтобы убить тебя ядовитым жалом?

Юлия взглянула на него, безмерно поражена. Только раз, в минуту наивысшего музыкального вдохновения, Крейслер был обратился к ней на «ты».

Когда дуэт кончился, княжич, что уже во время пения не раз кричал «Браво, брависсимо!», начал бурно выражать свой восторг. Он горячо исцеловал Юлину руку, поклялся, что никогда еще ни один пение так не говорил в его душе, и [472] попросил Юлию позволить ему поцеловать божисті уста, из которых лился нектар тех райских звуков.

Юлия испуганно отступила назад, а Крейслер стал перед княжичем и сказал:

- Поскольку вы, ваше превосходительство, не пожелали сказать мне ни одного похвального слова, на которое я, думаю, как композитор и как хороший певец, заслужил так же, как и панна Юлия, то я из этого делаю вывод, что мои скудные музыкальные знания не производят достаточного впечатления. Но я и в живописи не начинающий, поэтому буду иметь честь показать вашему превосходительства миниатюрный портрет одного лица, необычная судьба и странный конец которой мне так хорошо известны, что я готов рассказывать о них каждому, кто пожелает выслушать меня.

- Вот пристал, как слякоть, - пробормотал княжич. Тем временем Крейслер вытащил из кармана маленькую коробочку, достал из нее миниатюрный портрет и поднес его к глазам княжичу. Как только тот глянул на портрет, вся кровь в него отошла от лица, глаза втупились в пространство, губы задрожали.

- Maledetto!(1) - сквозь зубы прошипел он и выбежал из хижины.

(1) Проклят! (Итал.)

- Что это такое? - спросила смертельно испуганная Юлия. - Ради всех святых, что все это означает, Крейслере?

- Глупости, - ответил Крейслер, - веселые выходки, изгнание дьявола! Гляньте, люба панно, как милостив княжич чешет мостиком, меряет такие длинные шаги, на которые только способны его аристократичные ноги. Господи! И он вполне изменяет свою милую, идиллическую нрав, он даже не смотрит на озеро и не имеет ніякісінького желание кормить лебедя, милый, добрый... дьявол!

- Крейслере, от вашего тона у меня замирает сердце, я предчувствую беду... Что у вас зашло с княжичем?

Капельмейстер отступил от окна и, глубоко растроганный, взглянул на Юлию, что стояла перед ним, сложив руки, словно молила доброго духа отогнать от нее страх, через который у нее к глазам подступили слезы.

- Нет, - начал он, - ни один зловорожий диссонанс не должен нарушать небесной гармонии, что живет в твоей душе, невинное дитя! Адские духи шныряют по миру, замаскированные блестящими одеждами, но над тобой они не имеют силы, ты не должна знать об их темные дела! Не волнуйтесь, [473] Юля, не требуйте от меня, чтобы я что-то говорил вам, что все уже обошлось!

в тот момент в хижину зашла очень встревожена Бенцон.

- Что случилось, - воскликнула она, - что случилось? Княжич, словно безумный, промчался мимо, даже не заметив меня. Возле самого замка ему навстречу попался адъютант, они о чем-то взволнованно поговорили, потом, как мне показалось, княжич дал ему какое-то важное поручение, потому что адъютант не последовал за ним к замку, а сломя голову помчался к павильону, где он тем временем живет. Садовник сказал мне, что ты стояла с княжичем на мостике. Тогда, сама не знаю, почему, меня овладело страшное предчувствие какого-то несчастья, и я бросилась сюда. Что случилось?

Юлия рассказала ей все.

- Тайны? - остро спросила Бенцон и пристально взглянула на Крейслера.

- Уважаемая раднице, - ответил Крейслер, - бывают минуты, ситуации, обстоятельства, когда, кажется мне лучше молчать, потому что если розтулиш рта, то начнешь нести такое, что только дратуватимеш развесных людей.

И он больше ничего не сказал, хоть Бенцон, казалось, оскорбила его молчание.

Капельмейстер провел советника с Юлией к замку, тогда двинулся обратно в Зіггартсвайлер. Когда он скрылся в тенистых аллеях парка, из павильона вышел адъютант и пошел за ним. Вскоре в лесной чаще раздался выстрел.

Той самой ночи княжич выехал из Зіггартсвайлера. Он письмом простился с князем и пообещал, что скоро вернется. Когда второго утра садовник со своими людьми обходил парк, он нашел Крейслерового шляпу, на котором были следы крови. А сам Крейслер как сквозь землю провалился. Говорили

Книга: Эрнст Теодор Амадей Гофман Жизненная философия кота Мура вместе с отрывками из биографии капельмейстера Иоганнеса Крейслера, случайно найденными среди листов макулатуры Перевод Евгения Поповича

СОДЕРЖАНИЕ

1. Эрнст Теодор Амадей Гофман Жизненная философия кота Мура вместе с отрывками из биографии капельмейстера Иоганнеса Крейслера, случайно найденными среди листов макулатуры Перевод Евгения Поповича
2. ВСТУПИТЕЛЬНОЕ СЛОВО АВТОРА, НЕ ПРЕДНАЗНАЧЕННОЕ ДЛЯ ПЕЧАТИ Спокойно и...
3. Раздел второй ЮНОША ПОЗНАЕТ ЖИЗНЬ. БЫВАЛ И Я В АРКАДИИ (М....
4. ТОМ ВТОРОЙ Раздел третий МЕСЯЦЫ...
5. Раздел четвертый ПОЛЕЗНЫЕ ПОСЛЕДСТВИЯ ВЫСШЕЙ КУЛЬТУРЫ. МЕСЯЦА...
6. ДОПИСКА ИЗДАТЕЛЯ в Конце второго тома издатель вынужден...

предыдущая