lybs.ru
Бескрылое сердце не окрылить. / Евгений Маланюк


Книга: prose_rus_classic Александр...


prose_rus_classic

Александр

Серафимович

Железный поток

ru

ru

rusec

lib_at_rus.ec

LibRusEc kit

2013-06-10

fb2-4AD28E17-35FD-0F46-5CD9-62C7CEA7812A

1.0

Mon Jun 10 21:35:30 2013

Passed

Серафимович Александр

Железный поток

Александр Серафимович

Железный поток 1

В неоглядно-знойных облаках пыли, задыхаясь, потонули станичные сады, улицы, хаты, плетни, и лишь остро выглядывают верхушки пирамидальных тополей.

Отовсюду многоголосо несется говор, гул, собачий лай, лошадиное ржанье, хлопок железа, детский плач, густая матерная брань, бабьи переклики, охриплые забубенные песни под пьяную гармонику. Как будто громадный невиданный улей, потерявший матку, разноголосо-растерянно гудит нестройным больным гудом.

Эта безграничная горячая муть поглотила и степь до самых ветряков на кургане, - и там несмолкаемо-тысячеголосое царство.

Только пенисто-клокочущую реку холодной горной воды, что кипучая несется за станицей, не в силах покрыть удушливые облака. Вдали за рекой синеющими громадами загораживают полнеба горы.

Удивленно плавают в сверкающем зное, прислушиваясь, рыжие степные разбойники-коршуны, поворачивая кривые носы, и ничего не могут разобрать не было еще такого.

Не то это ярмарка. Но отчего же нигде ни палаток, ни торговцев, ни наваленных товаров?

Не то табор переселенцев. Но откуда же здесь орудия, зарядные ящики, двуколки, составленные винтовки?

Не то - армия. Но почему же со всех сторон плачут дети; на винтовках сохнут пеленки; к орудиям подвешены люльки; молодайки кормят грудью; вместе с артиллерийскими лошадьми жуют сено коровы, и загорелые бабы, девки подвешивают котелки с пшеном и салом над пахучее-дымящимися кизяками.

Смутно, неясно, запыленно, недружно; перепутано гамом, шумом, невероятной разноголосицей.

В станице только казачки, старухи, дети. Казаков ни одного, как провалились. Казачки поглядывают в домах в оконца на содом и гоморру, разлившиеся по широким, закутанным облаками пыли улицам и переулкам:

- Чтоб вам повылазило!

2

Выделяясь из коровьего мычанья, горластого, петушиного крика, человеческого говора, разносятся то обветренные, хриплые, то крепкие степные звонкие голоса:

- Товарищи, на митинг!..

- На собрание!..

- Эй, собирайся, ребята!..

- До громады!

- К витряков!

Вместе с медленно остывающим солнцем медленно садится горячая пыль, и во всю громадную вышину открываются пирамидальные тополя.

Сколько глаз хватает, проступили сады, белеют хаты, и все улицы и все переулки от края до края заставлены повозками, арбами, двуколками, лошадьми, коровами, - и в садах и за садами, до самых ветряков, что на степном кургане растопыривают во все стороны длинные перепончатые пальцы.

А вокруг ветряков с возрастающим гомоном все шире растекается людское море, неохватимо теряясь пятнами бронзовых лиц. Седобородые старики, бабы с измученными лицами, веселые глаза дивчат; ребятишки шныряют между ногами; собаки, торопливо дыша, дергают высунутыми языками, - и все это тонет в громадной, все заливающей массе солдат. Лохмато-воинственные папахи, измызганные фуражки, войлочные горские шляпы с обвисшими краями. В рваных гимнастерках, в вылинявших ситцевых рубахах, в черкесках, а иные до пояса голые, и по бронзово-мускулистому телу накрест пулеметные ленты. Недружно, как попало, глядят во все стороны над головами темно-вороненые штыки. Потемнелые вот старосты ветряки с удивлением смотрят: никогда не было такого.

На кургане возле ветряков собрались полковники, батальонные, ротные, начальники штаба. Кто же эти полковники, батальонные, ротные? Есть дослужившиеся до офицера солдаты царской армии, есть парикмахеры, бондари, столяры, матросы, рыбаки из городов и станиц. Все это начальники маленьких красных отрядов, которые они организовали на своей улице, в своей станице, в своем хуторе, в своем поселке. Есть и кадровые офицеры, примкнувшие к революции.

Командир полка, Воробьев, с аршинными усами, косая сажень, взобрался на заскрипевший под ним поворотный брус с колесом на конце, и его голос зычно прозвучал толпе:

- Товарищи!

Какой же он крохотный, этот голос, перед тысячами бронзовых лиц, перед тысячами устремленных глаз. Около столпился весь остальной командный состав.

- Товарищи!..

- Пошел к черту!..

- Долой!..

- К бисовой матери!..

- Ня ннадо...

- Начальник, мать вашу!..

- Али в погонах не ходил?!

- И вин давно сризав ых...

- Чего гавкаешь?..

- Бей его, разэтак ых!

Неохватимое человеческое море взмыло лесом рук. Да разве можно разобрать, кто что кричал!

У ветряка стоит низкий, весь тяжело сбитый, точно из свинца, со сцепленными четырехугольными челюстями. Из-под низко срезанных бровей, как два шила, посверкивают маленькие, ничего не упускающие глазки, серые глазки. Тень от него лежит короткая - голову эй оттаптывают кругом ногами.

А с бруса с большими усами, надсаживаясь, зычно кричит:

- Да подождите, выслушайте!.. Надо же обсудить положение...

- Пошел к такой матери!

Шум, ругань потопили его одинокий голос.

Среди моря рук, среди моря голосов поднялась исхудалая, длинная, сожженная солнцем и работой, горем, костлявая бабья рука, и замученный бабий голос заметался:

- И слушать не будем, и не вякай, стерьво ты конячее... А-а! Корова была и дви пары быкив, и хата, и самовар - где оно всэ?

И опять исступленно забушевало над толпой, - каждый кричал свое, не слушая.

- Да я бы теперь с хлебом был, когда бы убрал.

- Сказывали, на Ростов надо пробиваться.

- А почему гимнастерок не выдали? Ни портянок, ни сапог?

А с бруса:

- Так зачем же вы все потянулись, ежели...

Толпу взорвало:

- За вас же. Вы же, сволочи, завели, вы сманули! Вси дома сидели, хозяйство было, а теперь как неприкаянные по степи шаландаем.

- Знамо, завели, - густо отдались солдатские голоса, темно колыхнувшись штыками.

- Куды жа мы теперь?!

- До Екатеринодара.

- И там кадеты.

- Никуды податься...

У ветряка стоит с железными челюстями и тоненько смотрит острыми, как шило, серыми глазками.

Тогда над толпой непоправимо проносится:

- Прода-али!

Этот голос услышался во всех концах, а которые и не расслышали, так догадались среди повозок, колыбелей, лошадей, костров, зарядных ящиков. Судорога побежала по толпе, и стало тесно дышать. Высоко метнулся истерический бабий голос, но кричала не баба, а маленький солдатик с птичьим носом, голый до пояса, в огромных, не по нем, сапогах.

- Торгуют нашим братом, как дохлой скотиной!..

Из толпы, на целую голову выше ее, расталкивая локтями, молча к ветрякам пробирается с неотразимо красивым лицом, с едва пробивающимися черненькими усиками, в матросской шапочке, и две ленточкы бьются сзади по длинной загорелой шее. Он продирается, не спуская глаз с кучки командиров, зажимая в руках злобно сверкающую винтовку.

"Ну... шабаш!.."

Человек с железными челюстями еще больше их стянул. С тоской оглядел бушевавшее человеческое море до самых краев: черно-кричащие рты, темно-красные лица, и из-под бровей искрятся злобно-кричащие глаза.

"Где жена?.."

В матросской шапочке с прыгающими ленточками был уже недалеко, все так же сжимая винтовку, не спуская глаз, как будто боялся потерять из виду, упустить, и так же расталкивая густо зажимавшую его толпу, в шуме и криках шатавшуюся в разные стороны.

Человеку с стянутыми челюстями особенно горько: ведь с ними плечо в плечо дрался пулеметчиком на турецком фронте. Моря крови... Тысячи смертей над головой... Последние месяцы вместе дрались против кадетов, казаков, генералов: Ейск, Темрюк, Тамань, кубанские станицы...

Он разжал челюсти и сказал железно-мягким голосом, но в шуме и гуле было всюду слышно:

- Меня, товарищи, вы знаете. Вмистях кровь проливали. Сами выбрали в командиры. А теперь, колы так будэ, все ведь пропадем. Козачье с кадетами со всех сторон навалилось. Одного часа упускать нельзя.

Он говорил с украинским говором, и это подкупало.

- Да разве ж ты погонов не носил?! - пронзительно закричал голый до пояса, маленький.

- Я их искал, погоны? Сами знаете, дрался на фронте, начальство и привесило. Разве же я не ваш? Разве же все равно не нес позвоночником бедность и работу как вол?.. Не пахал с вами, не сиял?..

- Что правда, то правда, - загудело в мечущемся шуме, - наш!

Высокий, в матроске, наконец выдрался из толпы, в два скачка очутился около и, все так же молча, не спуская глаз, изо всей силы размахнулся штыком, задев кого-то сзади примером. Человек с железными челюстями не сделал ни алейшей попытки отклониться, лишь судорога, похожая на улыбку, дернула мгновенно пожелтевшие, как кожа, черты.

Сбоку, нагнул, как бычок, голову, изо всей силы поддал плечом низенький, голый под локоть матросу:

- И это тебя!

И размахнувшийся штык, сбитый в сторону, вместо человека с стянутыми челюстями, по самую шейку вбежал в живот стоявшему рядом молоденьком батальонному. Тот шумно, точно вырвавшийся пар, выдыхнул и повалился на спину. Высокий остервенело старался выдернуть застрявшее в позвоночнике острие.

Ротный, с безусым, девичьим лицом, ухватился за крыло ветряка и покарабкался вверх. Крыло со скрипом опустилось, и он опять очутился на земле. Остальные, кроме человека с четырехугольными челюстями, вынули револьверы, - и на изуродованных бледных лицах тоска.

Из толпы к ветряку выдиралось еще несколько человек с безумно разинутыми глазами, судорожно зажимая винтовки.

- Собакам собачья смерть!

- Бей их! Не оставляй для приплода!..

Внезапно все смолкло. Все головы повернулись, все глаза потянулись в одну сторону.

По степи, стелясь к самому жнивью, вытягиваясь в нитку, ... вороной, а на нем седок в краснопестрой рубахе навалился грудью и головой на лошадиную гриву, спустил по обеим сторонам руки. Ближе, ближе... Видно, как изо всех сил рвется обезумевшая лошадь. Бешено отстает пыль. Хлопьями пены белоснежно занесена грудь. Потные бока взмылились. А седок, все так же уронив на гриву голову, шатается в такт скоку.

В степи опять зачернелось.

По толпе побежало:

- Второй скачет!

- Бачьте, как поспишае...

Вороной доскакал, храпя и роняя белые клочья, и сразу перед толпой осел, покатившись на задние ноги; всадник в полосато-красной рубахе, как куль, перевернулся через лошадиную голову и глухо плюхнулся о землю, раскинув руки и неестественно подогнув голову.

Одни бросились к упавшему, другие к вздыбившейся лошади, черные бока которой были липко-красны.

- И это Охрим! - закричали подбежавшие, бережно расправляя стынущего. На плечо и грудь кроваво разинулась сеченая рана, а на спине черное запекшееся пятнышко.

А уж по всей толпе, за ветряками и между повозками, по улицам и переулкам бежало непотухающей тревогой:

- Охрима порубалы казаки!..

- Ой, лышенько мены!..

- Которого Охрима?

- Тю, сказывся, не знаешь! И с Павловской. Более балкой хата.

Подскакал второй. Лицо, потная рубаха, руки, босые ноги, порты - все было в пятнах крови - своей или чужой? А глаза круглые. Он спрыгнул с шатающейся лошади и бросился к лежащему, по лицу которого неотвратимо потекла прозрачно восковая желтизна и по глазам ползали мухи.

- Охрим!

Потом быстро стал на четвереньки, приложил ухо к залитой кровью груди и сейчас же поднялся и стоял над ним, опустил голову:

- Сынку... сыне мой!..

- Умер, - сдержанным гулом отозвалось вокруг.

Тот опять постоял и вдруг хрипуче закричал навек простуженным голосом, который отдался у самых крайних домов, среди повозок:

- Славянская станица пиднялась и Полтавская, и Петровская, и Стиблиевская. И сейчас по пред церкви на площади в кажной станице виселицу громадят, всех вишают подряд, тилько бы в руки попался. В Стиблиевскую пришли кадеты, шашками рубают, вишают, стреляют, лошадьми в Кубань загоняют. До иногородних нэма жалости, - стариков, старух - всех под одно. Воны говорят: вси болшевики. Старец Афанасий, бахчевник, хата эго противу Евдокии Переперечицы...

- Знаем! - загудело коротким гулом.

- ...просил, в ногах валялся, - повисили. Оружия у них тьма. Бабы, ребятишки день и ночь копают на огородах, в садах из земли винтовки, пулеметы, тягают из скирдов цилии ящики со снарядами, с патронами, - всего наволокли с турецкого фронта, нэма ни коньца, ни края. Орудия имеют. Чисто сказылись. Как пожар. Вся Кубань пылае. Нашего брата в армии очень мучуть, так и висят деревьях. Которые отрядах отдельно в разных мистах пробиваются, кто на Екатеринодар, кто к морю, кто на Ростов, да вси ложатся под шашками.

Опять постоял над мертвецом, сронив голову.

И в недвижимой тишине все глаза глядели на него.

Он пошатнулся, хватаясь впустую руками, потом схватил уздечку и стал сажается на все так же носившую потными боками лошадь, судорожно выворачивавшую в торопливом дыхании кровавые ноздри.

- Куды? Или с глузду зъихав?! Павел!..

- Стой!.. Куды?! Назад!..

- Держит эго!..

А уже топот пошел по степи, удаляясь. Во все плечо ударил плетью, и лошадь, безропотно вытянув мокрую шею, прижал уши, пошла карьером. Тэны ветряков косо и длинно погнались за ним через всю степь.

- Пропадэ ни за грош.

- И у него семейство там осталась. А тут сын, вишь, лежит.

С железными челюстями разжал их и, тяжело ворочая, медлительно заговорил:

- Выдали?

И толпа мрачно:

- Не слепые.

- Слыхали?

Мрачно:

- Слыхали.

А железные челюсти неумолимо перемалывали:

- Нам, товарищи, теперь нэма куды податься: спереди, сзади - всэ смерть. Энти вон, - он кивнул на порозовевшие казачьи хаты, на бесчисленные сады, на громадные тополя, от которых длинно легли косые тени, - может, сегодняшнюю ночь кинутся нас ризать, а у нас ни одного часового, ни одного дозора, некому распорядиться. Надо отступать. Куда? Прежде надо перестроить армию. Выберите начальников, но только раз, а потом они будут над жизнью и смертью вольны - дисциплина шоб железная, тогда спасение. Пробьемось к нашим главным силам, а там и из России руку подадут. Согласны?

- Согласны! - дружным взрывом охнула степь, и между повозками по улицам и переулкам, и между садов, и по всей станице до самого до края, до самой до реки.

- Так хорошо. Сейчас выбирать. А потом сейчас переформировать части. Обоз отделить от строевых частей. Командиров распределить по частям.

- Согласны! - опять дружно отдалось в бескрайной узко-желтеющей степи.

В передних рядах стояла благообразная борода. Без особенных усилий густым, слегка хриповатым голосом он покрыл всех:

- И куды мы идэмо? Чего шукаты?.. Это же разорение: всэ бросилы - и скотину и хозяйство.

Будто камень кто кинул - расступилась, зашаталась, зашумела толпа, и пошло кругами:

- А тебя куды? обратно? шоб перебилы всех?..

А благообразная борода:

- Зачем бить, как сами придэмо, оружие сдадим, - не звери же воны. Вон моркушинские сдались, пятьдесят человек, и оружие выдалы, винтовки, патроны, казаки волоса не тронулы, и посейчас пашут.

- И это кулачье же и сдалось.

Загудело, замелькало над головами, и над разгоряченными лицами:

- Да ты понюхай черного кобеля пид хвост.

- Нас без слов вишать начнуть.

- Кому пахать-то пийдемо?! - закричали тонкими голосами бабы. - Опять же казакам и ахвицерам.

- Опять в хомут?

- Пид казачий кнут?.. пид ахвицеров и генералов!..

- Уходи, бысова душа, пока цел.

- Бей его! Свои продают...

А борода:

- И вы послушайте... что же лаетесь, как кобели?..

- И слушать нэма чего. Одно слово - хферт!

Возбужденные, красные лица оборачивались друг к другу, злобно блестели глаза, над головами мотались кулаки. Кого-то били. Кого-то гнали по шее в станицу.

- Помолчите, граждане!

- Да постойте... куды вы меня!.. Что я вам дался, сноп, что ли?

С железными челюстями разжал их:

- Товарищи, бросьте, - надо делом заниматься. Выбрать командующего, а уж остальных он сам назначит. Кого выбираете?

Секунду неподвижное молчание: степь и станица, и бесчисленная толпа все замерло. Потом поднялся лес мозолистых, заскорузлых рук, и по степи до самых краев, и в станице вдоль бесконечных садов, и за рекой грянуло одно имя:

- Кожу-ха-а-а!..

И покатилось, и долго еще под самыми под синеющими горами стояло:

- ...а-а-а-а!..

Кожух сомкнул каменные челюсти, сделал под козырек, и видно было, как под скулами играли желваки. Подошел к мертвецам, снял грязную соломенную шляпу. И, как ветром, поднялись все шапки, обнажились все головы, сколько их тут ни было, а бабы всхлипнули: Кожух, опустил голову, постоял над мертвыми:

- Похороним наших товарищей со всеми почестями. Подымайте.

Разостлали две шинели. К батальонному, у которого на груди по гимнастерке кровавилось широкое застывшее пятно, подошел высокий красавец в матросской шапочке, - по шее спускались ленточкы, - молча нагнулся, осторожно, точно боясь сделать больно, поднял. Подняли и Охрима. Понесли.

Толпа расступалась, потом свертывалась и текла бесконечным потоком с обнаженными головами. И за каждым неотступно шла длинная косая тень, и идущие ее топтали.

Молодой голос запел мягко, печально:

Вы жер-тво-ю па-а-ли в борь-бе-е ро-ко-вой...

Стали присоединяться другие голоса, грубые и неумелые, невпопад, розня и перевирая слова, и недружно и разноголосо, кто куда попало, но все шире расплывалось:

...люб-вы без-за-ве-е-етной к на-ро-о-ду...

Разноголосо, невпопад, но отчего же впивается тонкая печаль, которая странно вяжется в одно и с одинокой грустно-задумчивой степью, и с почернелыми старыми ветряками, и с высокими, чуть тронутыми позолотой тополями, и с белыми домами, мимо которых идут, и с бесконечными садами, мимо которых несут, - как будто здесь все родное, близкое, будто здесь родились, здесь и умирать.

И засинели густой вечерней синевой горы.

Баба Горпина, та самая, которая подняла среди леса рук и свою костлявую руку, вытирает захлюстанным подолом красные глаза, мокрые, набитые пылью морщинки и шепчет, всхлипывая и неустанно крестясь:

- Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас святый боже, святый крепкий... - и горько сморкается в тот же подол.

Дружно идут солдаты, размашистым шагом, с замкнутыми лицами, насунутыми бровями, и стройно колыхаются рядами темные штыки.

...вот вы-да-а-ли все, что мог-ли за не-е-го...

Задремавшая на ночь пыль опять вечерне подымается ленивыми клубами, все заволакивая.

И ничего не видно, только слышен густой гул шагов, да

...святый крепкий, святый бессмертный...

...из-ны-ва-ли... в тюрь-мах сы-рых...

Потемневшие на покой ночи траурные громады гор загораживают первые робкие звезды.

Вот и кресты. Одни упали, другие покосились. Тянутся пустыри, поросшие кустами. Мягко пролетела сова. Беззвучно запорхали нетопыри. Иногда смутно забелеет мрамор, пробьется сквозь вечернюю мглу золото надписей, памятники над богатеями казаками, торговцами, памятники над крепкой хозяйской жизнью, над нерушимым укладом, - а над ними идут и поют:

...па-дет про-из-вол и вос-ста-нет народ...

Вырыли рядом две могилы. Тут же торопливо сколачивали смутно белевшие свежим пахучим тесом гробы. Положили покойников.

Кожух встал на свеженасыпанную землю с обнаженной головой:

- Товарищи! Я хочу сказать... погибли наши товарищи... Да... мы должны отдать им честь... они погибли за нас... Да, я хочу сказать... С чего же воны погибли?.. Товарищи, я хочу сказать, Советская Россия не погибла, она будэ стоят до скончания вика. Мы здесь, товарищи, я хочу сказать, зажаты, а там - Россия, Москва, Россия возьмет свое. Товарищи, в России, я хочу сказать, рабоче-крестьянская власть... Вот этого все образуется. На нас идут кадеты, то есть, я хочу сказать, генералы, помещики и всякие капиталисты, одним словом, я хочу сказать, живодеры, сволочь! Но мы им не дадимся, мать их так, да! Мы им покажем. Товарищи, э-э... мм... я хочу сказать, засыпем наших товарищей и поклянемся на их могилах, постоим за Советску власть...

Стали опускать. Баба Горпина, зажимая рот, начала всхлипывать, тихонько, по-щенячьи повизгивая, потом заголосила; за ней другая, третья. Все кладбище заметалось бабьими голосами. И каждая старалась протолкнуться, нагнуться, черпнуть рукой земли и бросят в могилу. Земля глухо сыпалась.

Кожуха на ухо спросили:

- Сколько патронов дать?

- Штук двенадцать.

- Жидко будет.

- Знаешь, патронов нет. Каждую штуку приходится беречь.

Рванул негустой залп, другой, третий. Мгновенно, раз за разом ярко выхватывались лица, кресты, быстро работавшие лопаты.

И когда смолкло, все вдруг почувствовали: стоит ночь, тишина, пахнет теплой пылью, и немолчный шум воды нагоняет дрэма, не то смутные воспоминания, - не вспомнишь о чем, а за рекой, на краю, далеко протянувшись, лежит тяжелыми изломами густая чернота гор.

3

Ночные оконца черно смотрят в темноту, и в их неподвижности зловещая затаенность.

Вот жестяной, без стекла, лампочки на табурете бежит к потолку, торопливо колеблясь, черный траур. Густо накурено. На полу фантастический ковер с бесчисленными знаками, линиями, зелеными, синими пятнами, черными извивами - громадная карта Кавказа.

В распоясанных рубахах, босые, осторожно ползают по ней на четвереньках - командный состав. Одни курят, стараясь не уронить на карту пепел; другие, не отрываясь, все лазят по ней. Кожух с сжатыми челюстями сидит на корточках, смотрит мимо крохотными светло-колючими глазками, а на лицо свое. Все тонет в сизом табачном дыму.

В черноту окошечек, ни на секунду не смолкая, накатывается полный угрозы шум реки, который днем забывается.

Осторожно, полушепотом, хотя из этой и из соседних домов все выселены, перекидываются:

- Мы все здесь пропадем: ни один боевой приказ не выполняется. Разве не видите?..

- С солдатами ничего не поделаешь.

- Так и они все подал пропадут - казаки всех изрубят.

- Гром не грянет, мужик не перекрестится.

- Какой черт - не грянет, когда кругом пожаром все пылает.

- Ну, пойди, расскажи им.

- А я говорю - Новороссийск надо занятий и там отсиживаться.

- В Новороссийске не может быть и речи, - сказал в чисто вымытой подпоясанной рубахе, гладко выбритый, - у меня донесение товарища Скорняка. Там невылазная каша: там и немцы, и турки, и меньшевики, и эсеры, и кадеты, и наш ревком. И все митингуют, без конца обсуждают, толкаются с собрания на собрание, вырабатывают тысячи планов спасения, - и все это переливание из пустого в порожнее. Ввести армию туда - значит окончательно ее разложить.

В непотухающем шуме реки явственно отпечатался выстрел. Он был далек, но сразу ночные оконца своей таящей неподвижностью и чернотой сказали: "Вот... начинается..."

Все внутренне напряженно вслушивались, а внешне, не выпуская папирос и отчаянно дымя, продолжавшего ездить пальцами по изученной до последней черточки карте.

Но, сколько ни езди, было все то же; налево, не пуская, синеет синей краской море; направо и кверху пестреет множество враждебных надписей станиц и хуторов; книзу, на юге, рыже-желтой краской загораживают дорогу непроходимые горы, - как в западне.

Огромным лагерем стоят вот в этой черной извивающейся по карте реки, шум которой все время вкатывается в черные окошечки. А в помеченных всюду на карте балках, в камышах, лесах, степях, в хуторах и станицах собираются казаки. До сих пор еще кое-как подавляли порознь восставшие станицы, хутора, а теперь пылает в восстании вся община Кубани. Советская власть всюду сметена; представители ее по хуторам, по станицам изрублены, и, как кресты на кладбище, всюду густо стоят виселицы: вешают большевиков, а их больше всего среди иногородних, но есть и казаки-большевики; то и другие болтаются на виселицах. Куда же отступать? Где спасение?

- Ясно дело, на Тихорецкую пробираться, а там - на Святой Крест, а там - в Россию уйдем...

- Умная голова - Святой Крест! Как же ты до него доберешься через всю восставшую Кубань, без патронов, без снарядов?

- А я говорю, к главным силам пробиваться...

- Да где они, главные-то силы? Ты эстафету получил, что ли? Так скажи нам.

- Я говорю, Новороссийск занятий и отсиживаться, пока из России не подойдет помощь.

Они говорят, а по словам у каждого стоит:

"Если бы мне поручили все дело, я бы отличный план составил и всех бы спас..."

Снова зловеще, покрывая ночной шум реки, раздался далекий выстрел; немного погодя сдвоило, потом еще раз, да вдруг посыпало из решета - и смолкло.

Все повернули головы к неподвижно черным оконцам.

Не то за стенкой очень близко, не то на чердаке заорал петух.

- Товарищ Приходько, - разжал челюсти Кожух, - пойдите, узнайте там.

Молодой невысокий кубанский казак, с красивым, слегка прихваченным оспой лицом, в тонко перетянутом бешмете, вышел, осторожно ступая босыми ногами.

- А я говорю...

- Извините, товарищ, совершенно недопустимо... - перебивает гладко выбритый, спокойно стоя и глядя на них сверху: все это - выбившиеся на войне в офицеры солдаты из крестьян, либо бондари, столяры, парикмахеры, а он - с военным образованием и давнишний революционер, - совершенно недопустимо вести армию в таком состоянии, это значит - погубит ее: не армия, а митингующий сброд. Необходимо реорганизовать. Кроме того, десятки тысяч беженских повозок совершенно связывают по рукам и ногам. Их необходимо оторвать от армии - пусть идут куда хотят или возвращаются домой; армия должна быть совершенно свободна и не связана. Пишите приказ: "Остаемся в станице на два дня для реорганизации..."

Он говорил, и слова заслоняли ход и язык мысли:

"У меня широкие знания, соединение теории с практикой, глубоко историческое изучение военного дела, - почему же он, а не я? Толпа слепа, и всегда толпа..."

- Чего же вы захотели? - голосом ржавого железа заговорил Кожух. - У каждого солдата в обозе мать, отец, невеста, семейство, - и разве же он покинет их? Когда будем сидеть здесь, дождемся - вырежут до одного. Иттить надо, иттить и иттить! На ходу переформируемся. Надо скорее мимо города, не останавливаться, а иттить берегом моря. Дойдем до Туапсе, там по шоссе перевалим через главный хребет и соединимся с главными силами. Они далеко не ушли. А тут кажный день смерти обступает.

Тогда все разом заговорили, и у каждого был отличный для него и, никуда не годный для вторых проект.

Кожух поднялся, заиграл железными желваками и, тоненько покалывая крохотными глазками отлива серой стали, сказал:

- Завтра выступать... с рассветом.

И подумал: "Не выполнят, сволочи!.."

Все нехотя замолчали, и за этим молчанием стояло:

"Дураку закон не писан".

4

Когда Приходько вышел, шум воды вырос, наполняя всю темноту. У дверей на черной земле темный и низкий пулемет. Возле две темные фигуры с темными штыками.

Приходько идет, присматриваясь. Небо сплошь загорожено теплыми невидимыми тучами. Далеко собаки лают в разных концах, упорно, без устали, на разные голоса. Замолчат, послушают: шумит река, и опять - упорно, надоедливо.

Смутно белеющими пятнами проступают неугадываемые хаты. На улице черно наворочено; присмотришься - повозки; густо несется храп и заливистое сонное дыхание и из-под повозок и с повозок - везде навалены люди. Высоко чернеет посреди улицы: тополь - не тополь и не колокольня; присмотришься оглобля поднята. Мерно и звучно жуют лошади, вздыхают коровы.

Алексей осторожно шагает через людей, освещая на секунду папиросой. Мирно и тихо, а чего-то ждешь, дальнего выстрела, что ли, и чтоб опять сдвоило?

- Кто идет?

- Публикатор.

- Кто идет... тудды тебя!

Слабо различимые, легли на руки два штыка.

- Командир роты, - и, нагнувшись, шепотом: - "Лафет".

- Верно.

- Отзыв?

Солдат, щекотно влезая жесткими усами в ухо, хриповато шепчет:

- "Коновязь", - и из-под усов густо расплывается винный дух.

Он идет, и опять черно-неразличимые повозки, звучно жующие лошади, сонное дыхание, ни на минуту не прерывающийся шум воды, упорный, надсадистый собачий лай. Осторожно переступает через руки, ноги. Кое-где под повозками незаснувший говорок - солдаты с женами; а под плетнями тайный смех, задавленные взвизги - с любезными.

"Спохватились-таки да и то пьяные, канальи. Все вино у казаков, небось, вылакали. Да это что же: пей, да ума не пропивай... Как это казаки не вырезали нас до сих пор? Дурачье!"

Забелелось... не то узкая хата, не то блеснул в темноте белизной холст.

"Да и сейчас не поздно: на брата с десяток патронов наберется, нет ли, на орудие десятка полтора снарядов, а у них всего..."

Белое шевельнулось.

- Ты, Анка?

- А ты чего по ночам блукаешь?

Темная, должно быть вороная, лошадь жует наваленное в оглоблях сено... Он стал свертывать другую папиросу. Она, держась за повозку, почесала босую ногу о ногу. Под повозкой разостланная полсть, и слышится здоровенный храп - отец спит.

- Долго мы будем прохлаждаться?

- Скоро, - и пыхнул папиросой.

Озаренно проступил кусок эго носа, коричнево-табачные концы пальцев, искорки в глазах девушки, крепко выбегающая из белой рубахи шея, монисто, потом опять - мгновенная тьма, уродливые очертания повозок; коровы вздыхают, жуют лошади, и шумит река. Отчего не слыхать выстрела?

"Взять да жениться на ней..."

И сейчас же, как это всегда бывало, проступает тоненькая, как стебелек, шейка незнаемой девушки, голубые глаза, нежное голубовато-сквозное платье... Гимназию окончила... И даже не жена, а невеста... девушка, которую он никогда не выдал, но которая где-то есть.

- Я, если казаки к нам приступят, заколюсь.

Она полезла за пазуху, вытащила оттуда тускло поблескивавшее.

- Во-острый... попробуй.

Ти-ли-ли-ли...

Странный ночной удаляющийся голос, тонко хватающий за душу, только не детский плач; должно быть, филин.

- Ну, надо уходить, нечего тут валандаться...

И никак не отдерет ног, приросли. И, чтобы отодрать их, думает:

"Как корова почесалась ногой за ухом..."

Но это не помогает, и он стоит, затягивается, - и опять мгновенно из тьмы кусок носа, пальцы, крепкая девичья шея с ямочкой, монисто и молодая грудь, облитая белой с вышивкой рубахой... снова тьма, шум реки, людское дыхание.

Лицо близко около ее глаз. Иглы, кольнул, разбежались, он берет за локоть.

- Анка!

От него пахнет табаком, молодым, здоровым телом.

- Анка, пойдем до садов, посидим...

Она уперлась обеими руками ему в грудь, рванулась так, что он пошатнулся, наступая сзади кому-то на ноги, на руки. Белое торопливо мелькнуло в заскрипевшую повозку, покатился подмывающий смешок, и угомонилось; а баба Горпина подняла голову с подушки, села в повозке и отчаянно заскреблась.

- У-У, полуношница!.. И когда тоби угомон возьмет? Кто такой?

- Я, бабка.

- А-а, Алешенька. Это ты? Не спизнала. Что такое будет, сладкий мой? Ой, горя-несчастя выпьемо. Чуе мое сердце. Как выизжалы, первое кошка дорогу перебигла, такая здоровая и брюхата, а после того - заяц как стрикане, боже ж ты мой милосердный! Что же такое балшавики думают: все добро оставилы. Как меня замуж за старика отдавалы, мама и говорит: вот тобы самовар, берега его, как свой глаз; будешь помирать, шоб дитям твоим и внукам. Как Анку буду выдавать, эй отдам. А теперь все бросилы, скот всю бросилы. Что балшавики думают? И что будет совитска власть робиты? И нэхай ция власть подохнет, как пропадэ мой самовар! На три дня, казалы, выизжайте, через три дня все на место станет, а вот уж цилу недилю блукаем, как неприкаянные. Какая же она совитска власть, как не может ничего для нас робиты? Кобелю власть. Вон казаки пиднялись, как оглашеннии. Жалко наших, Охрима тай того... молоденький такой. О, боже мой милый!..

Баба Горпина все скребет себя, и, когда замолчала, забывшаяся река напомнила о себе: шумит, наполняя всю общину ночи.

- Э-Э, бабка, что скулит, - с того добра нэ будэ.

Опять пыхнул папиросой, думая о своем: не то с ротой остаться, не то при штабе. Где же и когда встретит голубые глаза, тоненькую шейку?

Но баба уж не угомонится. Как тень, за ней долгая жизнь, - трудно. Два сына на турецком фронте легли; два здесь в армии под ружьем. Старик под повозкой храпит, а эта сорока тыхесенько прижалась, должно, спит, да разве ее узнаешь? Ой, трудно! Жилы все повытягала за свою долгую жизнь шестой десяток пошел. И старик и сыновья - хребтина трещала от работы. А на кого работали? На казаков и на ихних генералов, ахвицеров. У них вся земля, а иногородний, как собака... Ой, лышенько! Так и работали, глядя в землю, как быки. Утром, вечером, каждый день царя в молитвах поминала, родителей, потом царя, потом детей, потом всех православных христиан. А он - не царь, а кобель серый, его и спихнули. Ой, блин, аж поджилки затряслись, страшно стало, как услыхала, что царя спихнули. А потом так и надо - кобель и кобель.

- Блох нонче сила.

И баба опять зачухалась. Потом глянула в темноту, - шумит река, покрестилась:

- Должно, утро скоро.

Прилегающая, да не спится, вся жизнь стоит, как тень над человеком, и никуда не уйдешь, - стоит, молчит, как нету ее, а сама вся здесь...

- Балшавики в бога не верють. Что же, наверное, знают, свое делають: пришлы, все сразу как повалялы. Ахвицера, помещики утеклы быстро. Вот казаки и озверинилысь... Дай им, господи, здоровья, даром что в бога не верють. Опять же свои, не басурманы... Как бы пораньше объявилысь, не было бы цией проклятой войны, живы были бы мои сыночки. В Туретчине спят... И откуда ции балшавики взялысь? Говорят, в Москву народилысь, а которы говорят, в Германии, - германьский царь породил и на Россию наслал. А воны, как приихалы, в одно горло: землю и землю людям, чтобы то над землей робилы на себя, а не на козаков. Хороший чоловики, только чего воны мой же... спл... спят... сы... сыно... доб... добрая... кошка... ди... ты...

Задремала старая, уронила голову, - должно быть, заря скоро.

У каждого свое. Под повозкой, придвинутой к самому плетню, как будто горлинка воркует. И откуда бы горлинке ночью ворковать под повозкой у плетня, ворковать и делать гулюшки и пускать пузыри маленьким ротиком? "Вввв-ва" и "уавва-ва..." Но, должно быть, кому-то это сладко, и милый грудной материнский молодой голос тоже воркует:

- И что же ты, мое квиточко, мой цвиточек? И покушай еще. Ну, на, на! И шо ж ты нэ берэшь? Вот как мы умием - головой верть, и языком прочь мамкину сиську.

И она смеется таким заразительно-счастливым смехом, что кругом посветлело. Не видать, но, наверное, черные брови и мутные серебряные серьги в маленьких ушах.

- Не хочешь? Что же ты, мое шишечко? Ой, какой сердитый! Как мамкину сиську тискае рученятками. А ноготки, как бумага папиросна... Дай поцелую кажный пальчик раз! и еще два! и три!.. О-О, какие большие пузыри пускае! Большой человек будэ. А мамка будэ старушка тай беззубая, а сын скажет: "ну, старая, садись к столу, буду тебя кашей тай саломатой годуваты". Степан, Степан, и что же ты спишь? И проснись, сын гуляе...

- Постой!.. фу-у... не трожь, пусти... спать хочу...

- Да, Степан, проснись же, сын гуляе. Какой же ты неповоротливый! Вот я тобы сына кладу. Таскай его, сынку, за нос и губу, - вот так! вот так!.. Отец твий не нагулял еще бороды соби и усив, так ты его за губу, губу таскай.

А в темноте сначала заспанный, а потом такой же радостно улыбающийся голос:

- Ну, ложись, ложись, сынку, до меня, нечего тобы с бабой возится, будем мужыковаты. Сейчас на войну пидемо, а там работать с тобой в паре будем, землю годуваты... Э-Э, да что ж ты меня пид моря пущаешь?

А мать смеется неизъяснимо радостным, звенящим смехом.

Приходько идет, осторожно шагая через ноги, дышла, хомуты, мешки, временами освещая папиросой.

Уже все замолкло. Всюду темно. И даже под повозкой у плетня тихо. Собаки молчат. Только река шумит, но и ее шум присмирел, куда-то отодвинулся, и громадный сон мерным дыханием покрывает десятки тысяч людей.

Приходько шагает, уже не ждет вздваивающихся выстрелов; слипаются глаза; чуть начинают угадываться неровные края гор.

"А ведь на самой на налого и нападают..."

Пошел, доложил Кожуху, потом разыскал в темноте повозку, влез, и она заскрипела и закачалась. Хотел думать... о чем, лишь?! Завел слипающиеся глаза и стал сладко засыпать.

5

Звон железа, хлопок, треск, крики... И-и-и-и...

- Куды?! куды?! постой!..

Что это пылает во все небо: пожар или заря?

- Первая рота, бего-ом!

Черные полчища грачей без конца мелькают по красному небу с оглушительным криком.

Всюду в предрассветной серости надеваемые хомуты, вскидываются дуги. Беженцы, обозные, роняя оглобли, задевают друг друга, неистово ругаются...

...бум! бум!..

...лихорадочно запрягают, цепляются осями, секут лошадей, и с треском, с гибелью, с отлетающими колесами безумно несутся по мосту, поминутно закупоривая.

...тра-та-та-та... бумм... бумм!..

Утки несутся в степь на кормежку. Отчаянно голосят бабы...

...и-и-и-и...

Артиллеристы лихорадочно прихватывают к валькам постромки.

С выпученными глазами, в одной коротенькой гимнастерке, без штанов, мелькает волосатыми ногами солдатик, волоча две винтовки, и кричит:

- Идет наша рота?.. идет наша рота?..

А за ним, истошными голося, простоволосая расхристанная баба:

- Василий!.. и Василий!.. и Василий!..

И-и-тррра-та-та!.. бумм!.. бумм!..

Вон уже началось: в конце станицы над домами, над деревьями быстро поднимаются клубящимися общинами столбы дыма. Ревет скотина.

Да разве кончилась ночь? Разве только что не была разлита темнота, и сонное дыхание десятков тысяч, и неумирающий шум реки, и разве не лежали на краю невидимой чернотой горы?

А теперь они не черные и не голубые, а розовые. И, заслоняя их, заслоняя померкший шум реки, грохот, треск, скрип подымающихся обозов, раскатывается, наполняя холодком сжимающееся сердце: ррр... трра-та-та-та...

Но все это кажется маленьким, ничтожным, когда из расколотого воздуха вываливается сотрясающий грохот: бба-бах!!.

...Кожух сидит перед хатой. Лицо спокойно-желтое, - как будто кто-то собирается уезжать по железной дороге, и все суетятся, спешат; а вот уйдет поезд, и опять все будет тихо, спокойно, обыкновенно. Поминутно к нему прибегают или скачут на взмыленной лошади с донесениями. Около наготове адъютант и ординарцы.

Выше подымается солнце, нестерпимо раскатывается ружейная и пулеметная трескотня.

А у него на все донесения равно:

- Беречь патроны, беречь, как свой глаз; расходовать только в самом крайнем случае. Подпускать близко, и в атаку. Не допускать до садов, садов не допускать! Возьмите две роты из первого полка, отбейте ветряки, поставте пулеметы.

К нему со всех сторон бегут с тревожными донесениями, а он все такой же спокойно-желтый, лишь желваки перекатываются на щеках и кто-то, сидя внутри, весело приговаривает: "Хорошо, хлопьята, хорошо!.." Может быть, через время, через полчаса казаки ворвутся и будут всех рубить наповал! Да, он это знает, но он и видит, как послушно и гибко рота за ротой, батальон за батальоном выполняют приказания, как яростно дерутся то батальоны и роты, которые еще вчера анархически пахали песни, в грош не ставили и командиров и эго и лишь пили да возились с бабами; видит, как точно приводят в исполнение все его распоряжения командиры, то самые командиры, которые еще этой ночью так дружно презрительно помыкали им.

Привели солдата, захваченного и отпущенного казаками. У него отрезаны нос, уши, язык, обрублены пальцы, и на грудь его же кровью написано: "С вами со всеми то же будет, мать вашу..."

"Хорошо, хлопьята, хорошо..."

Яростно наседают казаки.

Но когда прибежали из тыла и, задыхаясь, сказали: "Там, перед мостом, идет бой..." - он пожелтел, как лимон, - идет бой промеж обозных и беженцев... - Кожух бросился туда.

Перед мостом - свалка: рубят топорами друг у друга колеса, возят друг дружку самобичевания, кольями... Рев, вопль, бабий смертный вой, детский визг... На мосту громадный затор, сцепившиеся осями повозки, запутавшиеся в постромках, храпящие лошади, зажатые люди, в ужасе орущие дети. Тра-та-та... - из-за садов... Ни взад, ни вперед.

- Сто-ой!.. стой!.. - хрипучим, с железным шумом, голосом ревел Кожух, но и сам себя не слышал. Выстрелил в ухо ближайшей лошади.

На него бросились с кольями.

- Га-а, бысова душа! Животину портить!.. Бей его!!.

Кожух с адъютантом, с двумя солдатами отступал, прижатый к реке, а над ними гудели колья.

- Пулемет... - прохрипел Кожух.

Адъютант, как вьюн, скользнул под повозки, под лошадиные пуза. Через минуту подкатили пулемет, и прибежал взвод солдат.

Мужики заревели, как раненые быки:

- Бей их, христопродавцев! - и стали кольями выбивать винтовки из рук.

Солдаты отбивались прикладами - не стрелять же в отцов, матерей и жен.

Кожух прыгнул, как дикий кот, к пулемету, заложил ленту и: и-и-и... веером поверх голов, и ветер смерти с пением зашевелил волосы. Мужики отхлынули. А по-за садами по-прежнему: и-и-и...

Кожух перестал стрелять и, надсаживаясь, стал выкрикивать трехэтажные матерные ругательства. Это сразу успокоило. Приказал повозки на мосту, которые нельзя было расцепить, сбросят в реку. Мужики повиновались. Мост расчистили. Перед мостом стал взвод с винтовками на руку, а адъютант стал пропускать по очереди.

Повозки неслись вскачь через мост по три в ряд; бежали, мотая рогами, привязанные коровы; отчаянно визжа и натягивая веревки, карьером неслись свиньи, и грохотал настил моста, прыгали доски, как клавиши, и в грохоте тонул шум реки.

Солнце все выше. Расплавленным блеском нестерпимо играет вода.

За рекой широчайшей полосой несутся обозы, теряясь в облаках пыли, все больше и больше пустеют площади, улицы, переулки, вся станица.

Огромной, поминутно вспыхивающей выстрелами дугой охватили казаки станицу, упираясь концами в реку. Все уже дуга, все теснее в ней станице, садам, обозам, которые непрерывно сыплются через мост. Бьются солдаты, отстаивают каждую пядь, бьются за своих детей, отцов, матерей, берегут каждый патрон, редко стреляют, но каждый выстрел родит казачьих сирот, слезы и плач в казачьих семьях.

Остервенело наваливаются казаки, близко, совсем близко мелькает ых цепь, уже заняли окраину садов, мелькают из-за деревьев, из-за плетней, из-за кустов. Залегли, шагов с десяток, между цепями. Стихло, - берегут солдаты патроны: караулят друг друга. Крутят носами: чуют - несет из казачьей цепи густым сивушным перегаром. Завистливо тянут раздувшиеся ноздри:

- Нажрались, собаки... Эх, кабы достать!..

И вдруг не то возбужденно-радостный, не то по-звериному злобный голос из казачьей цепи:

- Бачь! да это же ты, Хвомка!! Ах, ты ммать ттвою крый боже!..

И сейчас же из-за дерева воззрился говяжьими глазами молодой гололицый казачишка, весь вылез, хоть стреляй в него.

А из солдатской цепи также весь вылез такой же гололицый Хвомка:

- Это ты, Ванька?! Ах, ты, ммать ттвою, байстрюк скаженний!..

Из одной станицы, с одной улицы, и хаты рядом под громадными ивами. А утром, как скотину гнать, матери сойдутся у плетня и калякают. Давно ли мальчишками носились вместе верхами на хворостинках, ловили раков в сверкающей Кубани, без конца купались. Давно ли вместе спивалы с дивчатами ридны украинские писни, вместе шли на службу, вместе, окруженные рвущимися в дыму осколками, смертельно бились с турками.

А теперь?

А теперь казачишка закричал:

- Шо ж ты тут робишь, лахудра вонючая?! Спизнался с проклятущими балшевиками, бандит голопузый?!

- Кто?! Я бандит?! А ты что же кулак поганый... Отец твий мало драл с народа шкуру с живово и с мертвово... И ты такой же паук!..

- Кто?! Я - паук?! Вот тоби!! - откинул винтовку, размахнулся - рраз!

Сразу в Хвомки нос стал с здоровую грушу. Размахнулся Хвомка - рраз!

- На, собака!

Окривел казак.

Ухватили друг дружку за душу - и ну молотить!

Заревели быками казаки, бросились с говяжьими глазами в кулаки, и весь сад задохся сивушным духом. Точно охваченные заразой, выскочили солдаты и пошли работать кулаками, о винтовках помина нет, - как не было их.

Ох, и дрались же!.. В морду, в переносье, в кадык, в челюсть, с выдохом, с хрустом, с крюком - и нестерпимый; неслыханный дотоле матерный рев над ворочавшейся живой кучей.

Казачьи офицеры, командиры солдат, надрываясь вот хриплого мата, бегали с револьверами, тщетно стараясь разделить и заставить взяться за оружие, не смея стрелять, - на громадном расстоянии ворочался невиданный человеческий клубок своих и чужих, и несло нестерпимым сивушным перегаром.

- А-а, ссволочи!.. - кричали солдаты. - Нажрались, так вам море по колено... мать, мать, мать!..

- Неужели же вам, свиньям, цию святую воду травит... мать, мать, мать!.. кричали казаки.

И опять бросались. Исступленно зажимали в горячих объятиях - носы раздавливали, и опять без конца били кулаками, куда и как попало. Дикая, остервенелая ненависть не позволяла ничего иметь между собой и врагом, хотелось мять, душит, жать, чувствовать непосредственно под ударом своего кулака хлюпающую кровью морду врага, и все покрывала густая - не продыхнешь - матерная ругань и такой же густой, непереносный водочный дух.

Время, другой... все - исступленный мордобой, все - исступленный матерный рев. Никто не заметил - стало темно.

Два солдата долго в темноте старательно лупили друг друга, кряхтя, матюкая, да на минутку оторвались, всмотрелись друг в друга.

- Это ты, Афанасий?! И что же ты, мать твою в душу, лупишь меня, как сноп на току!

- Ты, Коленька? А я думал - казак. Что же ты, утроба поганая, всю морду мены расковыряв, что я тобы сдався, казенный, что ли?

Отирая кровавые лица, переругиваясь, медленно отходят в цепь и в темноте ищут свои винтовки.

А рядом два казака, долго крякая, возили друг друга кулаками, по очереди сидели друг на второе верхом, потом вгляделись:

- И что же ты на мены ездишь, туды и растуды тебя, как на старом мерине?!

- Это ты, ты, Гарасько?! И что же ты не кричал? Только матюкается, как скаженний, а я думал - солдат.

И, вытирая кровь, пошли в казачий тыл. Смолкла, наконец, подлая матерная ругань, и стало слышно шумит река да бесконечно барабанит досками мост - нескончаемо катятся обозы, да чуть багрово шевелятся края черных тутч вот догорающего пожара. Вдоль садов залегла цепь солдат, а кругом в степи - казачья цепь. Молчали, перевязывая вспухшие, в фонарях, рожи. Все тарахтит мост, шумит река. Перед самым утром очистили станицу. Последний эскадрон перешел, стуча по настилу, и мост запылал, а вслед уходящим со всей станицы посыпались залпы, затрещали пулеметы.

6

По станичным улицам идут с песнями, мотая длиннополыми перетянутыми черкесками, казаки, пластунские батальоны; на лохматых черных папахах белеют ленточкы. А лица изукрашены: у одного глаз сине-багрово заплыл; у второго вместо носа кровавый бугор; вздулась щека; как подушки, губошлепые губы, - ни одного казака, чтоб у него не глядели с лица самые густые фонари.

Но идут весело, густо, и над вздымающейся взрывами из-под ног пылью рубленым железом марш в такт дружно отдающемуся в земле шагу:

Как не всхо-ти-лы,

по-бун-то-ва-лы...

густо, сильно, отдаваясь в садах, за садами, в степи, над станицей:

...тай у-то-ря-лы Скра-и-ину!

Казачки встречают, высматривают каждая своего, - бросается радостно или вдруг заломит руки, заголосит, покрывая песни, а старая мать забьется, вырывая седые волосы, и понесут ее дюжие руки в дом.

...по-бун-то-ва-лы...

Бегут казачата... Сколько их! И откуда только они повылезли, ведь не видать было все время; бегут и кричат:

- Отец!.. отец!..

- Дядя Николай!.. дядя Николай!..

- А у нас красные бычка зъилы.

- А я одному с самострела глаз вышиб, - он пьяный в саду спал.

На месте прежнего по улицам, по переулкам раскинулся другой и, видно, свой лагерь. Уже задымились по всем дворам летние кухоньки. Суетятся казачки. Пригнали откуда-то из степи спрятанных коров; привезли птицу; идет и варево и жарево.

А на рэке жаркая своя работа - в обгонку стучат топоры, заглушая даже шум реки, летит во все стороны, сверкая на солнце, белая щепа, - рвутся казаки, наводят мост вместо сгоревшего, чтоб поспеть нагнать врага.

А в станице - свое. Идет формирование новых казачьих частей. Офицеры с записными книжками. Прямо на улице за столами писаря составляют списки. Идет перекличка.

Казаки поглядывают на похаживающих офицеров, - поблескивают на солнце погоны. А давно ли, каких-нибудь шесть-семь месяцев назад, было совсем другое: на площадях, на станичных улицах, по переулкам кровавым мясом валялись вот такие же офицеры с сорванными погонами. А по хуторам, в степях, по балкам ловили прятавшихся, привозили в станицу, беспощадно били, вешали, и они висели по нескольку дней, чтоб воронье растаскивало.

И началось это около года назад, когда на турецкий фронт докатился пожар, полыхавший в России.

Кто такое?! Что такое?..

Ничего не известно. Только объявились неведомые большевики, и - точно у всех с глаз бельма слизнуло - вдруг все увидали то, что века не выдали, но века чувствовали: офицерье, генералитет, заседателей, атаманов, великую чиновную рать и нестерпимую военную службу, дотла разорявшую. Каждый казак должен был на свой счет произведут сыновей на службу: а три, четыре сына каждому купить лошадь, седло, обмундирование, оружие, - вот и разорился двор. Мужик же приходит на призыв голый: все дадут, оденут с головы до ног. И казачья масса постепенно беднела, разорялась и расслоялась; слой богатого казачества всплывал, креп, обрастал, остальные понемногу тонули.

Нестерпимо, ослепительно глядит крохотное солнце на весь развернувшийся под ним край. Мираж трепещет знойным трепетанием.

А люди говорят:

- И нэма же найкращего, как наш край...

Слепящий блеск играет в плоскодонном море. Чуть приметно набегают стекловидные зеленые морщины, лениво моют прибрежные пески. Рыба кишмя кишит.

Рядом другое море - бездонно-голубое, и до дна, до самого дна отражается опрокинутая синева. Бесчисленно дробится нестерпимое сверкание - больно смотреть. Далеко по голубому дымят пароходы, черно протянув тающие хвосты, - за хлебом идут, деньги везут.

А вот моря густо-синею громадой громоздятся горы; верхи завалены первозданными снегами, глубоко залегли в них голубые морщины.

В бесконечных горных лесах, в ущельях, в низинах и долинах, на плоскогорьях и по хребтам - вся кой птицы, всякого зверя, даже такого, которого уже нигде не сыщешь во всем свете, - зубр.

В утробе диких общин, размытых, загроможденных, навороченных - и медь, и серебро, и цинк, и свинец, и ртуть, и графит, и цемент, и чего-чего только нет, - а нефть, как черная кровь, сочится по всем трещинам, и в ручьях, в реках тонко играют радугой расплывающиеся маслянистые пленки и пахнут керосином...

"Лучший край..."

А вот гор, а вот морей потянулись степи, потянулись степи и потеряли границы и пределы.

"Та нэма ж им конца и края нэма!.."

Безгранично лоснится пшеница, зеленеют покосы, либо без конца шуршат камыши над болотами. Белыми пятнами белеют станицы, хутора, села в неоглядной густоте садов, и остро вознеслись над ними в горячее небо пирамидальные тополя, а на знойно трепещущих курганах растопырили крылья серые ветряки.

По степи сереют отары неподвижно уткнувшихся друг в друга овец; густо колышется над ними с гудением миллионно-царство кишащее оводов, мошкары, комаров.

Лениво по колено отражается в зеркале степных вод красный скот. Тянутся к балкам, мотая головами, лошадиные косяки.

А над всем - изнеможенно звенящий, неумирающий зной.

На бегущих по дороге в запряжке лошадях соломенные шляпы - иначе падают вот смертельно-пристального взгляда крохотного солнца. И люди, неосторожно обнажившие голову, пораженные, с внезапно побагровевшим лицом, валятся на обжигающую пыль дороги, стеклеют глаза... Тонко звенящий, всюду трепещущий зной.

Когда запряженный тремя, четырьмя парами круторогих быков тяжелый плуг режет в бескрайней степи борозду, отбеленный лемех отваливает такую жырную, маслянистую землю, что не земля, а намазал бы, как черное масло, да эл. И сколько вглубь ни возьми тяжелым плугом, как ни взрезывай отбеленным лемехом, - все равно к мертвой глины не доберешься, все равно сияющая сталь отворачивает нетронутые, девственные, единственные в мире пласты - чернозем - местами до сажени.

И какая же сила, какая же нечеловечески родящая сила! Заткнет в землю, балуясь, мальчишка валяющуюся жердь - глядь, побеги выбросила, глядь, уже дерево шатром ветки раскинуло. А виноград, арбузы, дыни, груши, абрикосы, помидоры, баклажаны, - да разве перечесть! И все громадное, невиданное, противоестественное.

Заклубятся облака в горах, поползут над степями, польют дожди, напьется жадная земля, а потом начинает работать безумное солнце - и засыпается страна невиданным урожаем.

- И нэма же края найкращего, как этот край!

Кто же хозяева этого чудесного края?

Кубанские казаки - хозяева этого чудесного края. И есть у них работники, народ-работник, и столько же его, сколько самих казаков; и так же поют украинские песни и говорят родным украинским языком.

Братья родные два народа, - и те и другие пришли с милой Украины.

Не пришли казаки - пригнала ых царица Катька полтораста лет назад; разрушила вольную Запорожскую Сечь и пригнала сюда; пожаловала им этот дикий тогда, страшный край. Вот ее пожалования плакали запорожцы кровавыми слезами, тоскуя по Украине. Повылезали из болот, из камышей скрюченные пожелтевшие лихорадки, впились в казаков, не щадили ни старого, ни малого, много выпили народа. В острые кинжалы да в меткие пули приняли невольных пришельцев черкесы - кровавыми слезами плакали запорожские казаки, поминали родную Сечь, и день и ночь бились с желтыми лихорадками, с черкесами, с дикой землей, - нечем было поднять ее вековых, не тронутых человеком залежей.

А теперь... теперь:

- И нэма же края найкращего, как наш край!

А теперь все зарятся на этот край, как чаша, переполненный невиданными богатствами. Потянулись гонимые нуждой из Харьковской губернии, из Полтавской, из Екатеринославской, с Киевщины, потянулись голь и беднота со скарбом, с детьми, расселились по станицам и щелкают, как голодные волки, зубами на чудесную землю.

- На-кось! съешь фигу, - землю захотели!

И стали батраками переселенцы в казаков, дали им имя "иногородние". Всячески теснили их казаки, не пускали их детей в казацкие народные школы, драли с них по две шкуры за каждую пядь земли под их домами, садами, за аренду земли, взваливали на них все станичные расходы и с глубоким презрением называли их: "бисовы души", "чига гостропуза", "хамсел" (то есть хамом сел на казацкую землю).

А иногородние, упорные, как железо, без своей земли поневоле бросающиеся на всякие ремесла, на промышленную деятельность, изворотливые, тянущиеся к знанию, к культуре, к школе, - платят казакам той же монетой: "кулак" (кулак), "каклук", "пугач"... Так горит взаимная ненависть и презрение, а царское правительство, генералы, офицеры, помещики радостно раздувают эту звериную вражду.

Прекрасный край, дымящийся, как горькой желчью, едкой злобой, ненавистью и презрением.

Но не все казаки, не все иногородние так относятся друг к другу. Выбившиеся из нищеты, выбившиеся из нужды сметкой, упорством, железным трудом иногородние в почете у богатых казаков. Держат они мельницы на откупу, много держат казацкой земли в аренде, держат батраков из своей же, иногородней, бедноты, и лежат у них в банках деньги, ведут торговлю хлебом. Уважают ых то казаки, у которых дома под железными крышами и амбары ломятся от хлеба, - ворон ворону глаз не выклюет.

Отчего это с гиком и свистом скачут по улицам казаки в черкесках, заломил папахи, скачут взад и вперед, раскидывая лошадиными копытами глубокую мартовскую грязь, и блестят выстрелы в весеннее синее небо? Праздник, что ли? И колокола, надрываясь, мечут веселый синий звон по станицам, по хуторам, по селам. А люди в праздничной одежде, и казаки, и иногородние, и дивчата, и подростки, и седые старики, и старухи с завалившимся ртом - все, все на весенних праздничных улицах.

Уж не пасха ли? Да нет же, не поповский праздник! Человечий праздник, первый праздник за века. За века, сколько земля стоит, первый праздник.

_Долой войну_!..

Казаки обнимают друг друга, обнимают иногородних, иногородние казаков. Уже нет казаков, нет иногородних - есть только граждане. Нет "куркулей", нет "бисовых душ" - есть граждане.

_Долой войну_!..

В феврале согнали царя, в октябре что-то произошло в далекой России; никто толком не знал, что произошло, одно только врезалось в сердце:

_Долой войну_!..

Врезалось и было безумно понятно.

И повалили полки за полками с турецкого фронта. Повалила казачья конница, шли плотно батальоны пластунов-кубанцев, шли иногородние пехотные полки, погромыхивала конная артиллерия, - и все это непрерывающимся потоком к себе на Кубань, в родные станицы, со всем оружием, с припасами, с военным снаряжением, с обозами. А по дороге разбивали водочные заводы, склады, опивались, тонули, горели живьем в выпущенном море спирта, уцелевшие валили к себе в станицы и хутора.

А на Кубани уже Советская власть. А на Кубань уж налетели рабочие из городов, матросы с потопленных кораблей, и от них все вдруг стало ясно, отчетливо: помещики, буржуи, атаманы, царское разжигание ненависти между казаками и иногородними, между всеми народами Кавказа. И пошли лететь головы с офицеров, и они полезли в мешки и в воду.

А пахать надо, а сеять надо, а солнце, чудесное южное солнце, разгоралось на урожай все больше и больше.

- Ну, как же нам пахаты? Надо землю делить, а то время упустишь, сказали иногородние казакам.

- Землю вам?! - сказали казаки и потемнели.

Стала меркнут радость революции.

- Землю вам, злыдни?!

И перестали бить своих офицеров, генералов, и поползли они изо всех ковров, и на тайных казацких сборищах стучали себя в грудь и говорили зажигательно:

- У большевиков постановлено: отобрать у казаков всю землю и отдать иногородним, а козаков вернут в батраки. Несогласных - высылать в Сибирь, а все имущество отбирать и передавать иногородним.

Потемнела Кубань, тайно низом пополз загорающийся пожар по степям, по оврагам, по камышам, по задворкам станиц и хуторов.

- И нэма найкращего края, как наш край!

И опять стали казаки - "куркули", "каклуки", "пугачи".

- И нэма же найкращего края, как этот край!

И опять стали иногородние - "бисовы души", "хамселы", "чига гостропуза".

Заварилась каша веселая в марте восемнадцатого года; стали расхлебывать ее, до слез горячую, в августе, когда в этом крае еще знойно солнце и видимо-невидимо ходят облака горячей пыли.

Книга: prose_rus_classic Александр...

СОДЕРЖАНИЕ

1. prose_rus_classic Александр...
2. Не потечь Кубани вспять в гору, не воротить старого; не козыряют...
3. Кожуху доложили, что от эго колонны оторвались присоединившиеся...
4. - Вы, товарищи представители рот, и вы, товарищи командиры, чтобы вы...
5. Обезумевшие лошади бешено рванули, смяли, опрокинули, разметали...
6. Вытаскивает один из картонного короба крахмаленную рубаху,...
7. Кубанец, натыкаясь на людей и лошадей, доехал до главного отряда,...
8. И он стал ждать, а казаки накапливали густеющие темно силы....
9. - Перебейте, так их растак! Куды волокете? Косо тянулись...

На предыдущую