lybs.ru
Существуют писатели, способные воплотить на двадцати страницах то, что требует целых две строки. / Карл Краус


Книга: Андрей Содомора Две краски времени Публия Овидия Назона (1999)


Андрей Содомора Две краски времени Публия Овидия Назона (1999)

© А.Содомора, 1999

Источник: Овидий. Любовные элегии. Искусство любви. Скорбные элегии. К.: Основы, 1999. 300 с. С.: 5-32.

OCR & Spellcheck: Aerius (), 2004

Венец Овидия вовек не увянет.

Бессмертный "Плач" его, горький и несравненный,

Элегии душні, как цвет весенних лоз,

И солнечные чары его "Метаморфоз",

И мудрые тонкости ученого любви..

Пусть Цезарь злоститься, и пусть лета изгнания

Согнут высокий состояние и седину вплетают,

И пусть гудит сармат и геты смерть несут,

А гневный Понт ревет, и горы набегают, -

Народы и века не раз еще вспомнят

Звонких песен легкий свавольний лад

Стогнанням нежных альб и звоном серенад.

М. Зеров. "Бессмертие"

Древние не мыслили вне времени событиями, которые чередовались в нем. Самая отдаленная и одновременно самое заметное звено в той очередности - Троя, что стала пепелищем, гнев Ахилла, с которого началась "Илиада", что те события описывает; далее - морские дороги и приключения Одиссея-Улисса, популярного, собственно, за свои беды героя античной мифологии. Если говорить о реальных фигуры греко-римской древности, то, пожалуй, именно Овидий с важнейшими на то основаниями сравнивает себя с "многострадальным" Улиссом ("С", И, V, 57 и след.)*. Были изгои и среди римлян, и среди греков, но никто не оказывался в такой изоляции от цивилизованного мира, никто не спрашивал такого полнейшего одиночества. Все невзгоды и для римского поэта начались через гнев, теперь уже реальной лица - "земного бога" императора Августа. С декабрьским днем восьмого года нашего летосчисления жизни Овидия словно розчахнулося: проведенное в Риме радостное творческое пятидесятилетия изменилось почти десятилетием мрачного изгнание; изгнанником встретил поэт и свой последний день или, может, последнюю ночь - как последней была его ночь в Риме накануне изгнания ("С", И, III), что ее поэт сравнивает со смертью; поэтому он умирал действительно словно дважды ("С", III, III, 54), только первая смерть была началом страданий, вторая - их чертой.

[В предисловии и примечаниях буквой "С" обозначаются "Скорбные элегии", или "Скорби" ("Tristia"); буквой "Л." - "Любовные элегии", или "занятия любовью" ("Amores"); буквой "М." - "Искусство любви" ("Ars amatoria"). Римские цифры - номера книги и элегии; арабские - строки.]

События, которыми был заполнен отрезок времени от 20 марта 43 г. до н. есть., когда в городке средней Италии Сульмоне родился будущий поэт, - и до конца 17 (или нач. 18) г. н.э., когда изгнанник умер в Томах (ныне Констанца в Румынии), по крайней мере, важнейшие из тех событий, да еще и с интересными подробностями, описано в элегии-жизнеописании ("С", IV, X). Знаем, что Овидий происходил из т. н. всадников - средней по ценза сословной группы; что получил в Риме необходимую для дальнейшей карьеры государственного деятеля блестящее риторическое образование; что вскоре решительно отказался от той карьеры, потому что с детства почувствовал неодолимую тягу к поэзии (невольно говорил и писал стихом) и посвятил себя служению Музам, к чему поощрила еще и путешествие в Греции, Малой Азии (Гомеру места!) и Сицилии; что принадлежал к т. н. литературного кружка Валерия Мессали Корвина, который, хоть и лояльно, и без энтузиазма воспринимал политические мероприятия Августа; что именно там познакомился с представителями элегического жанра - Тібуллом и Проперцієм; что попыткой пера была, очевидно, драма (писал "Медею", которая не сохранилась); что стал любимцем римской "золотой молодежи" благодаря произведениям с любовной тематикой, в первую очередь - как автор трех книг "Ласк" и трех - "Искусства любви"; что писал и поважніші произведения: "Метаморфозы" (на материале греческой мифологии) и "Фасты", то есть "Календарь" - на материале мифологии римской; что единственный его брат умер в молодости; что от последней жены (женат был трижды) имел дочь, а от нее - внуков; что родители умерли еще до того, как единственный их сын вынужден был навсегда покинуть родину.

Овидий воспевал не любовь, а любовные ласки. Любовь - это страсть, которая может соседствовать с противоположным чувством любви; вспомним славное Катуллове "люблю и ненавижу" ("odi et ато"). Впрочем, тональность своей юношеской поэзии определяет сам Овидий, называя себя "певцом нежных ласк" - "tenerorum lusor amorum" ("C", IV, X). Lusor латинском языке означает также "игрок". Овідієві "Ласки" - то игра, утеха, забава.

Какой же цветом обозначен отрезок Овідієвого жизнь перед изгнанием? Счастливое Овідієве пятидесятилетия в Риме ассоциируется с ослепительно-белой, лучистой тогой молодости [6] поэта. Candidus - лучезарно белый цвет символизировал у римлян радость; черный - niger или дождя, венецианский - был признаком печали, как и pallidus или albus - бледный, что навевало мысли о старости и смерти. Так - празднично белой, и всеми другими радостными красками, что их Овидий описывает до тончайших оттенков ("М.", III, 170 и след.). Далее - "черная нитка" ("С", IV, 1,63), что ее виснували для поэта Парки, а также мертвотна бледность, что закрадывается в темные волосы ("С", IV, VIII, 2), бледность, что является отталкивающим лицом (латин, ога - лицо, также - побережье) скифской зимы - неотступной, даже весной помежованої тем неутешительным черно-белым бікольором ("С", III, X).

* * *

Свет, что его всей душой впитывал юноша Овидий, было особенно радостным не только для него, но и для всех соотечественников с победой Октавиана над Антонием возле Акцию (31 г. до н. есть.) закончилось самое ужасное - кровавые гражданские войны. их темная полоса, которая протянулась аж на века, зацепила поэтов старшего поколения, среди них - Вергилия, Горация. Торжественная белость взрослого тоги, которую надел шестнадцатилетний Овидий, гармонировала с общей радостью, а больше всего - с радостью молодежи, чьим певцом выпало стать уроженцу богатой источниками Сульмони (принимаем нынешнее название). Отпраздновав пышные триумфы, Октавиан (теперь уже - Август, то есть "возвеличен божеством") становится неограниченным правителем всей Римской державы. Формально это не была монархия: в Риме еще озивалась ностальгия по "идеальными" порядками республиканской давности. С другой же стороны, жаждущее мира и досуга общество все дальше отходило от участия в общественно-политической жизни. Такой атмосфере соответствовала своеобразная форма правления - принципат. Август назвал себя просто первым (princeps) среди граждан. А свою власть - "авторитетом", стремясь подчеркнуть ее моральное, а не политическую подоплеку. Вот почему важнейшим своим долгом принцепс считал заботу о законах и обычаях ("Новыми законами, принятыми по моей инициативе, я вернул обычаи предков, в наш век уже забытые"), а следовательно - о морали. Даже если Август действительно хотел помочь занепадові доброзвичайності в ее староримській подобизні, то значительная доля лицемірності в его политике очевидна. Не лишне вспомнить, что поборник морального оздоровления общества был известен своими любовными похождениями в юности, да и потом ему трудно [7] было скрыть свою связь с заманчивым Теренцією, женой Мецената - его первого советчика в политических делах.

Чтобы выяснить, какие тенденции были определяющими для тогдашних обычаев, достаточно взглянуть на перечень законов, которые издал Август. закон об обязательном бракосочетания для сенаторского и вершницького состояний; закон против разврата, предусматривал суровое наказание за прелюбодеяние; закон, который вносил разграничение между холостыми и бездетными; закон, ограничивавший роскошь и т.п. Не квапилось, видим, римское юношество идти под "сладкое иго". Не стремилось подражать гарт своих предков. Предпочитало не философскую "суровую радость", а просто радости. По вкусу было досуга; оно же, поучает римская поговорка, "размягчает мужей". Суровые меры единовластие лишь подливали масла в огонь: запретный плод (Овидий не раз это подчеркивает) - сладкий; не будет запрета - не будет и вкуса. Сам же Август гордится, что "принял Рим кирпичным, а оставляет - мраморным". Этот "мрамор" - новые храмы, форумы, роскошные портики, театры, цирки, следовательно, - многолюдные зрелища, рост благосостояния (следствие тех же триумфов), одно слово - все то, что отнюдь не способствует пропагованій простоте нравов. Оздоблювач Рима должен был бы задуматься над известной фразой того, кому был обязан усыновлением, - Юлия Цезаря (из "Записок о Галльской войне"): "Среди всех племен самые храбрые - бельги, так как они очень далеки от всех выгод и духовной культуры провинции"".

Но, собственно, мраморный, а не старый, кирпичный или деревянный Рим нравится Овідієві:

Другие пусть хвалят тот возраст! Относительно меня - себя я поздравляю

С нынешним: милый мне нынешний образ жизни!

И не за богатства, не за возможность угождать своей жажде -

Нет! Только потому, что мы теперь тоньше, предкам, наконец,

Грубость оставили сельскую, то невідчепний репейник!

Кто те "другие" - нетрудно догадаться... Странный парадокс: воспевая Рим Августа, Овидий сам же и ковал себе печальную судьбу. Потому воспевал не идеологию, не ширму, за которой скрывался единовладец, а то, чем на самом деле был Рим во времена Авґустового "золотого возраста". [8]

Здесь "отцу отечества" и не везло: поэзия, от которой он так много ждал, не оправдала его сподіванок. Были, правда, "Римские оды" Горация. Но в других, написанных не на заказ, произведениях певца "золотой середины" гораздо убедительнее прозвучала епікурейська отстраненность и безразличие к реставрационных мероприятий принципата. Был государственный эпос - "Энеида"; но поэму издан вопреки воле автора, уже после его смерти - неприятная нотка в величальному аккорде. Да и достойных внимания подражателей "Энеида" не имела; лишь в новые времена отозвалась она многочисленными - зачастую пародийными - отголосками. Но больше всего разочаровал Августа как раз самый популярный тогда жанр, в пределах которого римляне, по словам Квинтилиана, "бросали вызов грекам" - элегический. Тем-то и популярна была элегия, что в духе времени (не Авґустових мероприятий!) стояла в стороне от официальной идеологии, даже в оппозиции к ней. Любовь, ведущая тема этого жанра, отделяло елегіків от муторного жизни и амбициозных предупреждений перед власть имущими. Сосредоточившись на пылком чувстве, элегические поэты воспевали единственную свою обранку, в основном, интересную и образованную женщину, что не согласовывалось с нормами строгой морали, - каждый свою (конечно, под вымышленным именем): Корнелий Галл, зачинатель римской элегии, - Лікоріду; Тібулл - Делію; Проперций - Кінтію. Свои мечты они сновали на фоне созвучной с тем чувством сельской природы. Все очарование этих элегий - в побеге, в том окремішньому, идеализированном мире и такой же идеализированной любви; все это контрастировало с далекой от подобных идеалов реальностью.

* * *

Овидий увлекается элегией. Но по ее тональности, самого чувства, то автор "любовных Ласк" идет совершенно по другой тропе. Он прежде всего никуда не убегает. Поэта устраивает его дом неподалеку от самого Капитолия, загородная вилла в тінявих садах на берегу Тибра, он не чурается достопримечательностей славного своим женщинами, красочного и шумного Рима. У восемнадцатилетнего, склонного к влюбленности юноши разбегаются глаза. Его чувства - влюбленность, а не любовь. Зря интересный люд дошукувався, кто же та Коренная, что ее воспевает в своих элегиях Овидий. Зря. Потому и Коренная - везде и одновременно нигде. Она - это изящная, увлекательное, расфуфыренная красотами Рима и немного развратная Овідієва современница. Не удивительно, что чуть ли не каждая римлянка не без гордости узнавала себя в Корнях. Каждый юноша - в герою Овідієвих "Ласк": [9]

А из парней кто-то, что так, как и я сейчас, ранен из лука,

Усмотрев в песне моей черты и своей жажды, -

Пусть подивується: "Как это ученый певец тот узнал

О похождениях мои, еще и оспівать их сумел?"

Увидев свет где-то в 16 г. до н. есть., сборник из трех книг Овідієвих "Любовных элегий" ("Ласк") сразу принес молодому поэту громкую славу - нашел своего читателя. Чтобы присмотреться к причине такого успеха, а заодно - к хорошему, и вообще редко употребляемого слова "ласки", послушаем одного из французских филологов: "И вот, ловя дыхание времени, Овидий прогуливается по улицам Рима и видит: чтобы нравиться ему, надо воспевать именно ту любовь, что одна лишь над ним господствует, - далекий от военных или политических забот; и любовь, скорее..." И здесь французский автор подает это слово (cet amour) во множественном числе - ласки: ces amours... А дальше, обрадованный находкой: "Действительно! Это как раз подходящее слово..."* Добавим только: чувственная атмосфера, для которой французский автор ищет подходящего слова, близкая к той, что с нее виснувалася ранее любовная лирика Горация; певцу "золотой середины", как и Овідієві, вдохновение для творчества давала, собственно, влюбленность, а не ослепленная страстью любовь. С Горацієвою "золотой серединой" перекликается Овідієва полутень - тоже своеобразный способ не только мировосприятие, но и поэтического воспроизведения.

[* Ripert E. В vide poete de l'amour des dieux et de l'exil. - Paris, 1921. - P. 45.]

Образцом Овідієвої эстетики полутени может послужить пятая элегия первой книги "любовных Ласк" - произведение, в котором едва ли не лучше оказалась непосредственность, с которой с античных времен подивляли изящную красоту женского тела, и лучше это тело изображенное средствами поэтического слова:

Жара была. Уже совершил день опівденну час. Совсем разморило и меня - я прилег на постели. Сквозь половинку ставни, притулялась неплотно, Свет цідилось только, как в гайку между ветвями. Сумрак такой бывает, как ее еще подсвечивает солнце, И рассвет, что на грани: уже не ночь, еще не день. Свет смутное такое, полутень, застенчивым на руку: Милого убежища здесь девственность ищет тремка...

И тут в распущенной кисейная тунике входит Коренная... "Кто на поражение пристав, легко преодолевать таких", - и перед поэтом, как Венера из морской пены, предстает его обранка. Действительно, [10] она словно всплывает во всей своей красе, что не скрытая уж прозрачной туникой, разве что - такой милой для "тремкої девственности" полутенью:

Вот и стала она, уже обнаженная, передо мной - Словно безупречная резьба - ни одного изъяна нигде. Видел все я, ко всему прикасался: плечи, руки, Грудь!.. Они как сами упруго тянулись к ладоням. Как под крутыми грудью равномерно живот округлился! Как более гладкие бедра плавно возносился состояние!..

Тут мы догадываемся: Овідієва полутень - не так тайник, как фон, на котором так мягко вырезается обнаженная фигура. Все произведение полон удивления - и перед безупречной красотой женского тела, и перед поэтическим словом, которое в состоянии равняться с резцом эллинских художников - воспевателей прекрасного человеческого тела. Или назовем чувства, из которого виснувався это произведение, "холодным"?* Разве что - на фоне опівденної итальянской жары-страсти...

[* Предпочитая "Скорботам", на "холодное остроумие", правда, в отношении "Искусства любви", указывал О. С. Пушкин.]

Как только мы сказали: Овідієві "Ласки" нашли своего читателя. Слово "читатель", особенно когда речь идет о Овідієві произведения, требует уточнения. "Ласк" не читали, развернув перед собой свиток, как мы читаем книгу сейчас. Античная поэзия рождена для звучания, для того, чтобы быть постоянно на устах; каждая строка здесь же запоминался: звуковым образам был подчинен весь арсенал изобразительных средств - (в новой поэзии это переняла на себя в основном рима. Прочитаем вслух, даже не зная латыни, хотя бы такое двустишие (сочетание гекзаметра с несколько короче - пентаметром), что имеет название элегический дистих - им, собственно, пользуется поэт в "Любощах" и "Страданиях". Следим за ритмическими ударениями, сделаем короткую паузу (цезуру) посередине пентаметра - и не ошибемся в чтении, настолько прозрачная и чистая звуковая канва стиха, настолько выверенные пропорции между гласными и согласными, настолько мелодичный и игривый перекличка не только звуков, но и целых фраз: во второй половине пентаметра с повтором ведущая мысль, высказанная в начале гекзаметра ("Л", И, IX):

Militat omnis amans et habet sua castra Cupido:

Attice, crede mihi militat omnis amans. [11]

А теперь - в украинской озвучке:

Каждый любовник - солдат, лагеря свои - и в Купидона;

Аттику, веришь мне? Каждый любовник - солдат

Есть ритм, есть смысл. Нет - движения: militat - воюет; amans - тот, кто любит (активное причастие). Нет - удивительного магнетизма, что есть в оригинальном звукописі. Тот магнетизм - сама речь, которой безупречно владеет виртуоз-поэт. Тот магнетизм - непереводим. Непереводим даже на итальянском языке - вот что такое "мертвая" латынь!.. И еще один, особо показательный пример, ведь речь идет о Амура-триумфатора ("Л.", И, II, 41-42):

Til pinnas gemma, gemma variante capillos

Ibis in auratis aiireus ip'se rotis.

Это уже настоящая, доведенная до высочайшей виртуозности, и вместе с тем легкая и игривая, как сам озорной Амур, гармония слов. Перед этой музыкой бледнеют даже самые глубокие, наймилозвучніші рифмы в песнях вагантов - зачинателей новой, рифмованной поэзии. Не прибегая в анализ поэтики этого двовірша, заметим: повторяются именно те слова, которые несут в себе образ света: gemma - жемчужина, драгоценность; также - два определения (причастие и прилагательное), производные от существительного aurum - золото. А что в переводе?

В самоцвітах весь - на крыле самоцветы в волосах,

Повозом ты золотым, сам золотой, полетишь.

И опять же, хоть бы каких усилий прилагал переводчик, а таки должен сложить оружие: исчезает главное - окрыленность стиха, его мерцающий (те же активные причастия!), живой блеск.

* * *

Поэтому, в отличие от иррациональной страсти, от любви, ласки, любовь - это нечто утонченное; это - искусство. А если так - нужны наставления, которые помогли бы этим искусством овладеть. Действительно: есть самые разные науки и искусства: от умения обрабатывать землю - и к умению бороздить морские просторы. Не менее важным является искусство любви. И уже в самом названии произведения ("Ars amatoria"), в сопоставлении ars, [12] означает здесь "наука" или "искусство", с легкомысленным amatoria* - стилистический ключ к поэме, ее тональность: доминантой здесь есть тонкий юмор; лишь улавливая его, можем оценить художественную ценность Овідієвого произведения.

[* Amatoria - прилагательное от amator - поклонник, любовник, ухажер, любовник. Еще Цицерон различал: "Одно дело быть любителем (оставляем здесь оригинальное слово. - А.С.), другая - любящим (amans). (В нашем 11-томному Словарю украинского языка почему-то не подано значение слова "любитель" как "любовник").]

Такая оригинальная мысль - написать "Искусство любви", то есть в рамках одного произведения совместить уважительное с шутливым, пришла к Овидию не сразу после написания "Ласк": была уже упомянутая "Медея", были "Героїди" - послания героинь греческой мифологии до своих мужей или любовников. Но непосредственным подходом к "Искусству" были "Косметические средства для лица" ("Medicamina faciei") - дидактическая поэма - на материале, так же не весьма почтенном. Поэтому в "Искусстве любви" поэт взялся изложить, что значит - по-художественном любить. По-художественном - то есть хорошо. В прошлое ушли времена строгих нравов, простоты в быту и такой же простацької любви, которой удовлетворялись, скажем, известные своим строгим целомудрием сабинянки.

Впрочем, даже в "Искусстве любви" не найдем чего-то постыдного, пикантного: обучая искусству любить, автор фактически обходит именно любовь. Остается опять же таки самое захватывающее - игра. Еще эллинистические поэты, в частности, Каллимах, на которого не раз ориентируется Овидий, подчеркивали, что классическим образцом такого увлечения есть охота: здесь привлекает не столько добыча, как путь к ней, умение выследить, поймать, а поймав - не впустить; если бы добыча сама шла в руки, охота потеряло бы весь свой вкус, перестало бы быть охотой. В Овідієвому "Искусстве" речь идет не так о любви, как о соблазнение; недаром позже как своеобразное приложение к поэме поэт пишет также "Средства от любви". В конце концов, в сжатом смысле слова, как прозвучало оно в Овидия, искусство - это, собственно, обольщение.

Овидий был свежий и неожиданный, завораживал читателя именно потому, что выбрал не плохую, на все лады воспетую страсть (после "Медеи" трудно было чем-то удивить читателя), не голую чувственное наслаждение - выбрал путь к любви; любви легкой и игривой, где даже неудача идет на пользу, потому что становится началом новой игры, еще слаще - потому что свежего - ухаживания, закохання ("М.", И, 347).

Благодаря удачно выбранной тематике Овідієві "Ласки", особенно же "Искусство любви" - произведения познавательные. Первая [13] книга "Искусства" - это советы юноше, где и когда ему лучше всего выслеживать "добычу". За теми "где" и "когда" - весь тогдашний Рим: его здания, праздники, зрелища. Нет такого места, момента, что бы догідними для Амурових стрел. Даже те зрелища, где льется кровь: 'Тот, кто смотрел на раны, - рану под сердцем почувствовал" ("М.", И, 166); даже форум: знаток законов, спасая другого, сам попадает в любовные сети (I, 83); даже триумфы: настоящим триумфатором, как мы уже видели, оказывается Амур; что уж говорить о роскошных Байи неподалеку от живописного Неаполитанского залива? Не один юноша здесь, раненный в сердце, покидая город, вздохнул: "Вот тебе и полікувавсь в знаменитой воде!" (И, 258). Неожиданности, парадоксы, смех и слезы - игривый поток жизни. Но читатель не просто созерцает тот поток. Он сам - в нем благодаря художественной точности Овідієвого письма; сегодня мы называем это "эффектом присутствия". Читатель словно слышит плечо смазливой соседки на скамейке заполненного народом цирка; даже ножку ее видит, галантно подхватывая с пола (чтобы не испачкался) подол ее длинной палли; а что при той пригодится увидел ножку (тонкое наблюдение), девушка ему отнюдь не упрекнет (I, 156). Мелочь? Но именно в таких мелочах - вкус Овідієвого "Искусства"; за ними - острый глаз наблюдателя, психолога, человека, художника, наконец - интеллигента, который не схибне на той, хоть и важковловній, но таки четкой грани, что отделяет вкус от безвкусицы, чистое от грязного.

За теми "где" и "когда" неизбежно идет "как": каким образом прибрать к рукам "ту, что полюбил, а это - стержень наставления моего" (I, 266). Здесь и случается возможность пристальнее присмотреться к человеческой удаче, а это особенно захватывает нашего автора. С легкостью, как бы шутя, поэт снимает маску с лица человека, чтобы увидеть, что стоит за той ежедневной "игрой". И вот - самый существенный вывод: можно поверить в самое невероятное, только не в том, что женщина гордуватиме лаской. Какой бы устойчивой ни казалась (то есть играла роль устойчивой), - "ласки стремится в душе" (I, 274). А если так - остается овладеть искусством, что обеспечит успех. Дальше - легко, словно из рукава, певец любовных ласк сыплет правилами игры; за каждым из них - тонкое знание прежде всего женской (вспомним Тероіди") души. Порой те правила кажутся довольно жестокими, даже циничными:

Имеете ум - шутите из девушек наказание не будет!

Верность ганебніша здесь (чуда нет!), чем обман.

Зваблюйте звабниць, потому что это вообще - безбожное отродье,

В сити, предназначенные вам, пусть попадают сами! [14]

Но за тем цинизмом - шутка: на войне, мол, - как на войне. К тому же действуют жесткие правила порядочности: не клеветать, не хвалиться победой (II, 628; 640), не переступать черты, за которой - грубость:

Только же из губок ее уже не грубо срывай поцелуи,

Чтобы не было нареканий: вот неотеса, мол!..

Очень важно, поучает поэт, смотреть в самый корень вещей: с виду - словно насилие, в действительности же - милым девушкам. Поэтому не сделать следующий, что за поцелуем, шага - "тупость, не добродетель, поверь!" (И, 672). Но это - уже в конце того долгого, но увлекательного пути, который заканчивается долгожданным "да". Это - уже за дверью спальни: "Музо, не входьмо туда..."(И, 703); на самих утехах - "печать молчания" (II, 640). Там, за дверью спальни, уже не бывает ни победы, ни поражения (что же это за победа над той, которая хочет быть побежденной?); есть, собственно, игра без грубости и насилия - ласки нежные (вспомним "Полдень" - "Л.", И, V): "Другое - знает всякий... Потные, уснули мы рядом..." И даже тогда, когда поэт со своей Музой таки заглянут в спальню, давая интимные советы (II, 719), то даже здесь, хоть дивуймось, хоть нет, - преобладает добродетель. Возможно, потому, что мы смотрим на вещи уже с Овідієвою проницательностью: "целомудренная, которой не хотят" ("Л.", II, II, 14); возможно, потому, что так часто поэт подчеркивает обоюдном наслаждении, на полной гармонии, без примеси расчета или корысти. Малейшее отклонение - уже вне Овідієвими любовной:

Роскошествовать по долгу?.. Роскошь такая - не для меня!

Будь ты хоть красавицей из красавиц - ласки не надо мне!

Кратко говоря, за красивыми словами - хороший мир. А "занятия любовью", как и "радости", - хорошие слова.

Со словом "хороший", что предполагает и внешнюю, и внутреннюю красоту*, мы подошли к пониманию, что в третьей книге "Искусства"; они адресованы противоположном - женски "лагерные": "Оружие женщине подай!" - появившись во сне, повелела Овідієві Венера. "Оружие" была бы неравноценной, если бы Овидий не повторил той же [15] наставления, которую давал мужчинам: "Заботься о нечто большее, чем то, чем радуется зрение" (II, 144). Прекрасная, что и говорить, совет - для всех веков, для всех народов! И о серьезном Овидий, конечно, говорит в шутку: все те умения (петь, танцевать, играть, декламировать и т.д.), все, что облагораживает душу, является важным подспорьем в "игре" - соблазнении или задержании при себе любовницы или любовника. Но за шуткой - таки убедительная совет:

Красне письменство изучай, шліфуй, витончуй им разум,

Ну, а в первую очередь двумя языками овладей.

[* На гармонии внутреннего и внешнего говорили древние греки, создав понятие "калокагатії": kalos - красивый, радующий глаз; agathos - богатый внутренне, душевно. Наш прилагательное "хороший, хорошая, хорошее" охватывает те аспекты "калокагатії". К сожалению, сегодня часто слышим "красиво петь", "красиво танцевать", хоть песня и танец - образ внутреннего мира. Одна вещь "красивый мужчина", другая - "хороший".]

Как тут еще раз не вспомнить адресаток Горацієвих од - Лідій, Тіндарід, Лалаг, Левконой, что даже семантикой и мелодикой своих имен переносят нас в изящный мир эллинской культуры?.. Овидий касался тех же струн, но их строй неповторимый особенно тонким остротой, особенно игривым и нежным чувством. Беда только, что не до шуток и острот, не до игривости было на то время "первом среди граждан" - Авґустові.

* * *

Книги имеют свою судьбу. Она зависит от того, как их воспримет читатель. Другими словами - с каким настроением возьмет их в руки. В отличие от Овідієвих ровесников - молодежи, которая, видимо, не очень напряженно "шлифовала" свой ум, тем более - не торопилась становиться под знамена нахмуренных реставраторов республики ("Все мы - веселый народ, привлекают улыбающиеся нас" - III, 518), в отличие от того "веселого народа", Август не был в восторге от Овідієвих "Ласк", а от "Искусства" - и подавно. Почему? На вопрос ответим вопросом. А что больше всего задело бы государственному мужу, который взялся стать на страже доброзвичайності? Конечно, смех. Особенно когда тот общий смех. А еще - когда смеется молодежь: вспомним Горацієву "Вековую песню", что ее исполнял хор юношей и девушек - надежда Авґустового Рима (см. прим, к "С", II, 39).

Чтобы понять тот смех, надо знать тогдашние реалии, а также - мифологию. Возьмем того же государственного мужа. Муж - vir; отсюда vir-tus - муж-ность. Именно ее хотел сохранить и восстановить Август. Приводя мифологическую или историческую параллель, сопоставляя "низкое с высоким" (пародия здесь - невольно), Овидий любит повторять (II, 537): [16]

За опасное берусь. Но что такое без опасности Мужество?..

Видимо, он не подозревал, что это действительно опасно. Вот, например, он с особой пикантностью описывает, как Вулкан поймал на горячем Марса с Венерой (II, 580 и след.), - вкусно ту сцену. Все здесь известно, поэт как будто и ничего от себя не добавляет, но в его подачи этот эпизод заиграл новыми красками. Марс - римский бог войны, отец Ромула и Рема, основателей Рима. Венера - мать Энея (а на прямое происхождение от него, напомним, претендовал род Юлиев, к которому принадлежал Гай Юлий Цезарь и усыновленный им Октавиан - Август!). Недаром Август, украшая римский форум статуями выдающихся деятелей Древнего Рима, на первом месте велел поставить скульптуру Энея. Но строками из третьей книги "Искусства" (39) Овидий не добавил почтительности этому герою:

Гость твой (вершина добродетелей!) оставил тебе свой меч, Дідоно,

И причиной смерти стал - плата за милость твою!..

С Юпитера (и не за лучшие его подвиги) советует брать пример мужчинам:

Таже героинь древних умолять не чурался Юпитер

Первой ни одна из красавиц в Громовержца не шла.

Из богинь (тоже не за их добродетели) - женщинам:

Пример берите, умирущі, из богинь - бессмертного рода:

Мужчин не гоните - пусть насладятся утех!

Мог, помня и свои похождения, искренне смеяться с тех строк земной Громовержец - Август?..

Но и вроде бы искренняя хвала Авґустові и победным вождям (1,177 и наст.) уже через свое соседство с шуточным - это уже смех. В контексте "Искусства любви" даже государственные лозунги ("Римский мир", "Милосердие", "Ласковость"), даже мерах по возвеличивания Рима (архитектура, резьба, стенную живопись) словно призваны поощрять к любовным приключениям: мир - любіться; ласковость - лаской, а не силой приобретайте благосклонность женщины; сияет золотом бывший "неотеса" Рим - чепуріться, чтобы нравиться, чтобы соблазнять. Даже триумфы. Потому как их восхваляет (да и на изгнании вихвалятиме) Овидий - верх берет знаменитый стих: "Каждый любовник - солдат..." И по римским леґіонером, [17] Авґустовою гордостью, - неотступной тенью идет тот незлостивий, но еще опаснее (с ним и не поборешся), беззаботный смех. Таки действительно незлостивий, даже тогда, когда Овидий откровенно насмехается, например, из "золотого" возраста, куда ведет государственный корабль единовладец Август:

Сейчас действительно у нас возраст золотой: должностей щонайвищих

Золото путь проложит, золотом купишь любовь.

Незлостивий прежде всего потому, что Овідієві, повторим, хорошо в своем времени, даром что "искренность здесь - очень редкая гостья" (I, 241). Даже это зло получается хорошо: есть на чем оттачивать свою смекалку; особенно бедному. Если удивляемся, почему именно убогом, то лучше всего ответить словами из польских фрашек Бы. Бжезинского (отчетливая реминисценция из Овидия): "Наши сердца - для Амура мишени, Только попадает он часто в кармане". Главное же - есть поле для игры, для тонкостей. Ахилл - воплощение простоты и открытости - не захватывает Овидия; скорее Улисс (Одиссей)*, у которого, несмотря на все его ухищрения, утонченные обычаи. Поэтому для своего смеха Овидий использует всем известный материал - только мастерски вписывает его в контекст, проставляет нужные акценты, подбирает точные интонации, которые никак не гармонировали с официальной политикой Августа.

[* Гораций (Оды, 1, 6) называет Улисса "двойным" (duplex), то есть двуликим, лукавым; Ахилл - простой (simplex), откровенный, он ни при каких обстоятельствах не меняет своих обычаев. Интересно, что во французском языке это прилагательное может означать также "наивный", "простецкий", "глупенький": l'homme simple. Одно слово - жизнь - игра; кто не в игре, то вне ее; то, наконец, окажется в смешной ситуации. Как наивны мужчины, с которым не раз высмеивает автор "любовных Ласк" и "Искусства любви".]

И все же Август вряд ли реагировал бы на это (в те времена ни книжки, ни "интонации" не могли быть достаточной причиной для изгнания), если бы не роковой для Овидия стечение обстоятельств. Когда появилось "Искусство любви", Августу было около шестидесяти лет. Подоспела пора определить наследника власти. Нужен был человек, известный не только своими заслугами перед римским народом, но и примерным поведением в личной жизни - чистотой нравов. С Ливией Август детей не имел; Юлия была от предыдущего брака. В Ливии же был сын от первого брака Тиберий Клавдий. Именно его, разумеется, она стремилась видеть Августовым наследником. Август, что тоже понятно, - своего потомка из рода Юлиев. Поскольку собственного сына он не имел, то всю надежду возлагал на дочь Юлию. Но здесь ему не повезло. Первый брак Юлии был бездетный. От второго мужа, Аґріппи - правой руки Августа в военных делах, - [18] Юлия имела трех сыновей и трех дочерей Когда Агриппа неожиданно умер, третьим мужем (и опекуном) малолетних сыновей становится тот же Тиберий. Но и он недолго был у Юлии: поняв, что ему так и не видать власти, он добровольно покинул Рим. И здесь не без усилий Ливии в внебрачных связях обвинили Юлию. Авґустові, согласно его же закону о прелюбодеянии, не оставалось ничего другого, как осудить свою дочь на изгнание. Вскоре в Рим из добровольного изгнания вернулся Тиберий, а еще скоро (2 г. н.э.), видимо, став жертвами планов Ливии, один по одному нагло умирают два сына Юлии (Гай и Луций Цезари), что и открыло Тіберієві путь к власти. Август делает еще одну попытку - его надежда теперь на Юлию-внучку, чтобы хоть в будущем власть перешла к Юлиев. Но не дремала и Ливия: обвинения в аморальном поведении Юлии Младшей подавались теперь с политическим подтекстом: был пущен слух о заговоре. На пожизненное изгнание Август должен был послать и свою внучку. И вот, собственно, в тот роковой и парадоксальное стечение обстоятельств: Август и Ливия, недавние противники в ожесточенной игре, теперь сходятся на одном: от императорской семьи что надо отвлечь заинтересованы, а то и насмешливые (два изгнание за безнравственность!) взгляды всего Рима. Необходимо снова подчеркнуть общем падении нравов, главное же - указать конкретное лицо, крупнейшего виновника такого положения вещей.

* * *

Итак далек от погожим был настрой Августа, когда он то брал в руки, или просто вспоминал Овідієві "Ласки" и "Искусство любви". Наверное, такой же, как и поздний декабрьский день восьмого года, когда Овидий гостил у своего друга Котты, сына Валерия Мессали, на острове Эльбе. Именно здесь посланник вручил гостю приказ немедленно встать перед принцепсом. Были "гневные слова" ("С", II, 133) - обвинения, что его услышал (и мог в ту минуту что-то слышно?) из уст Августа - "Громовержца" - действительно как будто громом с ясного неба пораженный поэт. Беседа велась с глазу на глаз, "гневные слова" канули в небытие: для Овидия - это запретная тема. В "Страданиях" - только бесконечные намеки на что-то случайно увиденное, на какую-то ошибку, вину, но не на преступление; на последнем - постоянный упор. Одного лишь не умалчивает поэт ему навредила Муза - собственно искусство. И здесь он, как мы видели, не ошибается. Сотни догадок высказывают исследователи: что же все-таки случилось?.. И, возможно, зря ломают себе голову. Могло действительно такое быть, [19] что и сам Овидий не понял, за что так поплатился: то что-то недозволенное мог видеть, до чего мог быть пусть и не непосредственно причастен, бывая в самых высоких кругах? Недаром же, уже в изгнании, он предостерегает кого-то из друзей, чтобы тот, когда не хочет беды, стремился лишь "до тех, кто ему уровня" ("С", III, IV, 44). Близки к истине, пожалуй, те, что сходятся на мнении: Овидий, как никто другой, подходил для того, чтобы ценой изгнания (см. прим, к "С", II, 137) хоть как-то обелить императорскую семью, которая не могла похвастаться высокой нравственностью в самый ответственный момент выбора наследника.

Поэтому были "гневные слова". Была, непосредственно за ними, последняя ночь в Риме - межа, что пролегла мид двумя красками Овідієво-го жизни. Далее - описанные поэтом ("С", И, II, IV, X, XI) дороги изгнанника, которые закончились в Томах - в одном из городков, что его основали греки в Северо-Западном Причерноморье (ныне Констанца в Румынии), куда едва достигала власть римских провинциальных наместников: Добруджа входила на то время в состав зависимой от Рима фракийского государства одрисів. Была одиночество, которой дружили разве что невідступний страх и стужа; одиночество поэта, оказавшегося в чужомовному среде суровых, полудиких племен гетов и сарматов. А дальше... дальше приходит на ум общеизвестное: "Время - лучший врач". Действительно, как изгнанник сетует на "неизлечимость" своей тоски, на саму "природу вещей", что стала против него ("С", V, X, 9), время делает свое: с течением лет поэт все-таки находит теплое слово для томітів, что несмотря на суровость обычаев с сочувствием отнеслись к поэту, главное же (все это - уже в "Письмах с Понта") - изучает ґетську язык и даже пишет на ней: "Здесь я чужинні слова в размеры наши кладу". Факт изрядного веса: сквозь традиционную, присущую каждой империи превосходство всего чужого - "варварского" - проглядывает свойственно Овідієві истинное человеколюбие.

Первой целительницей изгнанника была Муза - Муза-изгнанница, Муза скорбной поэзии. Благодаря ей зловещий декабрьский день на самом деле стал не концом жизни, а вторым периодом творчества поэта-изгнанника. Спасительный голос Музы Овидий почувствовал в себе, едва ступив за порог родного дома. Он, сам тому удивляясь, писал даже тогда, когда корабле, который вез его на изгнание буряним зимой Средиземным морем, ежесекундно грозила гибель. За несколько месяцев он, во время путешествия, пишет двенадцать элегий (первую книгу) и тем же кораблем весной девятого года пересылает написано в Рим. Одна за одной в течение пяти лет (с 8-го по 12-й год) из-под его пера выходят пять книг "Скорбей". Далее, начиная с 13-го года, в таком же ключе, но уже называя фамилии адресатов (до тех пор, чтобы им не навредить, не упоминавшихся), Овидий составляет четыре книги "Писем с Понта"; а еще, как бы в противовес до тех дружеских посланий, следуя Каллімаха, - поэму-инвективу "Ибис". В последние годы жизни поэт создал стихотворное "Искусство рыболовства" с описанием рыб, которые водятся в Черном море - Понте Эвксинском.

Темы, как видим, подсказывала сама жизнь: опасные дороги, что вели в далекую чужбину, прошение о помиловании или изменении места изгнания (единственная элегия второй книги - словно замаскированная просьбой полемика с Авґустом); описания местности и среды, куда попал поэт, - сейчас важный источник для изучения истории, климата и природы, а также этнического состава самих Тома и других городов Западного Причерноморья* (если бы сохранились еще и "гетські" элегии, то были бы еще и бесценным языковым источником); размышления о дружбе, из которых виснувався знаменитое двустишие: "Пока ведется тебе - то и друзей не зрахувати; Придут мрачные времена - быть тебе одиночкой" ("С", И, IX, 5-6); о поэзии и время - чем он заполнен был до изгнания (самые яркие среди воспоминаний - уже упоминавшаяся "Последняя ночь в Риме" и "Жизнеописание"), чем - в изгнании, "на самом краешке мира".

[* См.: Подосинов А. В. Произведения Овидия как источник по истории Восточной Европы и Закавказья. Тексты, перевод, комментарий. - М.: Наука, 1985. - 286 с.]

* * *

Сейчас, читая про тот "край мира", невольно улыбнемся: какая-то час лету от Констанцы до Рима. В том-то и дело, что лету. Овидий не раз сводил взгляд в чужинне небо - бредил крыльями, что их смастерил умелец Дедал ("С", III, VIII, 6):

Чтобы, загребая ими легкую прозрачность воздуха, Вдруг увидит мне милую отчизну свою.

Но случилось иначе. Овидия так и не было отозвано из изгнания, даже после смерти Августа, Тиберия. Вот и перешел Овідіїв грусть в новые времена - всякий будто на себе слышит частичку вины. Вины и неосуществимого (ибо касается прошлого) желание. Лучшим примером т. н. оптатива - глагольного наклонения, которая выражает, собственно, такое - невыполнимое желание, чуть ли не в каждом учебнике латинского языка найдем похоже на вздох предложения: Utinam Ovidius Romam revocatus sit! - Если бы-то Овидия отозвали в Рим!.. [21]

Невольно и дорікнемо поэту: стоило унижаться перед невозмутимым единовладцем?.. При этом забываем про те два тысячелетия, что стоят между автором "Скорбей" и новыми временами. Упрекая Овідієві неискренностью, не задумываемся над тем, что культ Октавиана - Августа - это не "культ личности" в наши времена, а тогдашние, отличные от наших, реалии: Августа как "сына Цезаря, причисленного к лику богов", а также как Верховного жреца (Pontifex maximus) и Отца отечества (Pater patrіае) в народе обожали в прямом смысле слова (см. прим, к "С", II, 39, 54). Август-бог для Овидия - символ всего Рима, мира культуры, частичка которого - он, Овидий, что оказался в мире противоположном - "варварскому". Милосердие поэт ждет, собственно, не от Августа-человека, а от "справедливого", "милосердного" Авґустабога. Можем сказать, что человек лицемерит или унижается, обращаясь молитвенным словом к Богу?.. Овидий, повторим еще раз, - дитя своего времени.

Невольно если и не дорікнемо, то подивуємось воображении поэта тенденции преувеличивать свои беды, силу удара, упал на него. Но и здесь мы несправедливы к изгнанника. Чтобы почувствовать разительный контраст между двумя контрастными красками времени певца "Ласк" и "Скорбей", должны сопоставлять тогдашний Рим с Томами, а не с современной Констанцей. Вершина поэтической славы в озаренном долгожданным миром роскошном Риме, дом подле самого Капитолия, широкий круг друзей, творческое досуг в загородной вилле, книги - и полное отсутствие всего, что мы назвали. Если бы отсутствие - противоположность! Вместо славы - насмешки по непонятной для местных жителей латыни (что уж говорить о стихах?); вместо тепла и домашнего очага - стужа и постоянная угроза насильственной смерти; вместо образованных, вскормленных цивилизацией друзей - заросшие, в звериных шкурах геты, раз за разом, выясняя между собой отношения, хватаются за нож... Пусть это первое впечатление, пусть и в Томах Овидий нашел крупицу сочувствия, человечности, но "Скорби" написано сквозь призму того первого, самого тяжелого, впечатление... "Ладно. Но что это за "сибирские" зимы на территории современной Румынии?" - удивится читатель. Действительно, есть основания для удивления. Но климат в те времена мог быть суровее. Впрочем, бывают и у нас зимы без морозов; бывают - с трескучими. Могло и Овідієві не повезти - две тысячи лет назад... Мог и он сквозь призму суровой зимы воспринимать все последующие зимы своего изгнания. Поэтому не дорікаймо Овідієві за болезненную фантазию. Лучше присмотримся к его описаний. Хотя бы до того замерзшего вина, что стоит само по себе (глина, видно, розтріснулась от мороза), - стоит, сохраняя форму посуды ("С", III, X, 23). Вокруг - ґети в своих шкурах, с бородами, что взялись ледяными сосульками; ножом по вине - и уже каждый сосет свою порцию хмельного удовольствия. Кто знает, может, в том кругу был и "певец нежных ласк", может, и он брал в руки (не скажем здесь "рюмку") - осколок пьянящего напитка. И настолько поражает тот образ своей невероятностью для жителя знойной Италии, а в то же время реалистичностью, что ему выпала долгая судьба. Розгорнімо "Исповедь" Авґустина Блаженного (III, И): "Даже наполненный Тобой посуду не делает Тебя стойким: хоть и растрескается - Ты не проливаєшся". Или не узнаем в Авґустиновій концепции Бога, который все собой исполняет, а виповнюючи - удерживает, Овідієвого образа?.. А еще присмотримся и прислушаемся к тех строк, где поэт описывает замерзший Истр (Дунай), рыб, что их посадила, зціпенівши от мороза, волна; наездника-гета, который, как только возьмется льдом Истр, уже скачет на юркому лошади с противоположного берега; сарматские телеги, что тарахтят по скованной льдом реке, да и самого себя - когда ступает, не замочив ног, по затвердлому Понта ("С", III, X, 40). Стоит сказать, что подобные детали - лишь выдумки, поэтическая гипербола розніженого римлянина.

Можем, наконец, забросить Овідієві частые повторы (кстати, больше всего "шокируют" римского гражданина, что не мыслил себя без тоги, варварские штаны и те же замерзшие реки); можем забросить то, чем сам себе поэт упрекает, - не таким блеском стиха. И, пожалуй, один лишь Овидий мог заметить что-то шероховатое в том или ином стихи своих "Страданий". Нам остается только подивляти мастерство поэта - и совершенство композиционного строения писаных на изгнании произведений, и изящество образности, которой он добивается, применяя привычный арсенал художественных средств и, разумеется, безупречное владение мифологическим материалом. Поэтому, прежде чем присмотреться к почерку "Скорбей", поверим поэту, что в песнях - таки истинный его образ ("С", И, VII, 11); не дошукуймося "холодности" в любовных, "неискренности" - в грустных его стихах.

* * *

Определяющая черта поэтики "Скорбей" - прежде всего антитеза, контраст, парадокс: две контрастные краски времени легли на всю ткань песен изгнанника. Но и в Овідієвій, и в античной поэзии вообще контрастный рисунок в основном не лежит на поверхности: читатель должен видеть текст, быть в определенной степени сотворцом. Возьмем "пробу пера" изгнанника - описание бури, что встретила его в Ионийском море, когда судно направлялось к побережью [23] Балканского полуострова ("С", И, II). "Неба и моря боги!.." Уже в начальных словах - весь ужас, вся парадоксальность ситуации: человек, земнородна существо, - наедине с чужими ей, еще и розбурханими стихиями; отсутствует один из элементов традиционного тричленного (море, суша, небо) разделения мира - сушу, где человек находит точку опоры, уверенность в себе. Не меньше, чем моря или грозового неба, поэт ужасается тому же суши: Авзонія грозная гневом Громовержца-Августа, побережья Понта - пугающей неизвестностью ("С", IV, IV, 60):

Вокруг - грабівники, племена, разбоя поквапні, -

Лучше изменчивые моря, чем вот такой сушу.

"Мореплаватели во время бури боятся земли" - такой эпиграф из Сенеки к одной из своих стихотворений Евгений Маланюк, чьи произведения озвуться реминисценциями из Овидия-изгнанника. Но и для автора "Страданий" реальная буря имеет еще и метафорический оттенок: в ней - отголосок Авґустового гнева.

Первый образ элегии, к которой имеем ближе присмотреться, - в строго симметричном паралелізмі стихов (19-22):

Горе мне! То не волны - горы перекотом ходят!..

Гляну - кажется, взлетят до щонайвищих звезд

Беда! В какую бездну среди волн западається море!..

Гляну - кажется, что там - темного Тартара дно.

Умопомрачительная вертикаль, на вершине взблескивает блуждающей звездой между просветами облаков, внизу - темнеет дном Тартара. И сразу - такая же необъятная горизонталь:

Глазом, куда не до, - вокруг лишь море и небо...

А между ними во всю ширь гудят ураганы...

Контрастные и те ураганы: Евр летит из багряного востока, встречный Зефир - из позднего (темного) мероприятия; зсушеному морозом северном Борею ставит чело известный своей влажностью южный Нот. На смену той ужасной реальности, снова же контрастом, - сладкое в сопоставлении с той реальностью незнание жены: все те ужасы недосягаемы для ее удаленного взгляда. И еще раз - симметричные (небо - море), но тем разом мощно озвученные строки; человек, сказали бы мы, "между молотом и наковальней":

Горе! Который молниеносный огонь повалил среди облака!

И тут же словно треснула ось, аж качнулся эфир. [24]

Волны в стороны корабля раз так ударяют,

Будто об стены городские - пущен из пращи ядро.

В завершение, крупным планом (противоположность дальнего точки зрения жены) - наивысший, десятый вал, лицо смерти. Но страшна не смерть, а способ смерти: на суше (еще один парадокс) смерть была бы подарком. Выполнен контрастными мазками описание бури обрамленный обращением к богам. Аргументировать просьбу в начале элегии (1-17) помогает мифологический материал: "Не спешите, молю, присоединиться к Цезарю гнева: Порой наказывает один, другой - зласкавиться бог"; далее - примеры из мифологии. Аргументом конце (59-106) есть здравый смысл - поэт осужден на изгнание, а не на потопление: "Хотите казни мне, на которую я заслужил, то знайте: 3 воли самого судьи ниже от смерти она". Как видим, свои плоды и здесь дает блестящее риторическое образование, умение четко и убедительно вести "дело", что в полной мере засвидетельствовано в единой элегии второй книги "Скорбей".

Красноречивые в Овидия колористические контрасты. В "Любощах" и "Искусстве любви" поэт, как мы уже упоминали, расширяет палитру цветов до самых тонких, самых радостных оттенков, и над всем тем разнообразием - сам символ радости: ослепительно белая праздничная тога, что-то противоположное жизни в изгнании. Здесь -- тоже белый (albus, pallidus), но это - противоположность лучезарно белого (candidus); здесь - печальная бледность вялой скифской весны, на фоне которой всплывает воспоминание о яркой - итальянский - весну ("С", III, XII); здесь - седина, что все больше смешивается с темным ("С", IV, VIII, 1-2):

Уже мои виска бы могли дорівнять лебедином перьям,

Старость, где волос темнел, белым уже повела.

Здесь, на чужбине, все чаще стоит перед глазами темная нить, что ее снуют Парки, и згорьованому поэту кажется, что уже и не было тех светлых нитей ("С", IV, И, 63-64):

Вижу отчетливо теперь, нить для меня остается

Еще от моих именин: темной пряжи она.

И еще один, не найразючіший контраст и парадокс: надежда, первая розрадниця человека, вымучивает поэта, не дает ему привыкнуть к своей судьбе; только весна - спешит изгнанник до моря: ану же весть, ану же прощение. За зблиском надежды - разочарование. С приходом к власти Тиберия Овидий, наконец, понял: [25] надежды тщетны. Возможно, тогда поэту немножко отлегло. Но журба, пусть и тенью, все же ложилась на лоб. Приунывший стоит Овидий и сейчас в румынской Констанце. На высоком цилиндрическом постаменте - стройная фигура; свертками до пят спадает длинный римский одежда - тога. В руке, на которую поэт опирается волевым подбородком, - стилос. На мраморе памятника работы итальянского скульптора Этторе Феррари - надпись, что является голосом самого певца ("С", III, III, 73-77):

Я, что лежу здесь, Назон, оспівувач нежных ласк,

Напрасно из мира ушел через свой талант к песням.

Ты, что проходишь (или сам не любил?) - не ленись шепнуть:

"Праха Назона пусть будет легка земля".

Не выполнено последней воле поэта ("С", III, III, 65): его прах - не в родной земле. Но все имеет свой глубокий смысл. Возможно, именно Овідієві суждено было убедительно доказать, что жизнь - повсюду жизнь; что люди, какими бы суровыми ни казались, - таки люди; что самый верный спасение в печали - Слово.

На одном из изданий Овідієвих "Скорбей" (Роттердам, 1713 г) - знак типографии: на фоне печатного станка персонифицированная Мудрость - женщина, сеющую семя (духовное зерно) для будущего урожая. Сверху, на ленте, которую озаряет восход солнца, - надпись на латинском языке: Pressa resurget - "Подавленная - поднимется". Языков о Овидия сказано: подавленный тоской, он все-таки поднялся, выстоял, раскрыл еще одну грань своей души; в Риме бы она и не заблиснула. Латинском текстовые "Страданий" в том старопечатные предшествует составлена также элегическим дистихом поэзия итальянского гуманистического поэта Анджело Полициано. Вот ее начальные строки в переводе с латинского:

Вот и лежит в чужбине певец прославленный римский,

Рима певца в чужбине варварская таит земля.

Кроет земля певца - он наигрывал о ласки нежные -

Варварская, где ледяной взблескивает волной Истр.

Риме, не стыдно тебе, кто обидел сына такого?

Твердости сердца твоего удивился бы и ґет...

В той же книжке, на свободной странице, уже "писаной буквой" - надпись одного из владельцев (владелиц) выданных в Роттердаме "Скорбей" - такой же двустишие латинском языке: [26]

Господи, Творче неба и земли! В моих начинаниях,

Студиях бдительных моих будь подле меня, благой!

Трогательная просьба. Особенно когда речь идет о студии над Овідієвими произведениями: что бы ни писал поэт, его стихи светятся не только безупречным мастерством, но и искренней добротой, что ее среди других добродетелей выделила и подняла на такой высокий пьедестал эпоха христианства.

* * *

Овидий не раз подчеркивал: его поэзия и его жизнь - не одно и то же ("С", II, 353). Действительно, хоть бы как снувався поэту его стих, но такой объем поэзии разных жанров не мог выйти из-под торопливого пера. Не так уж много времени оставалось певцу нежных ласк на собственные ласки и забавы. Писания "Метаморфоз" или "Фастов" требовало предварительной обработки огромного справочной литературы; недаром изгнанник сетует на отсутствие в диком крае книг, без которых не представлял своей жизни в Риме. И Овидий - прежде всего певец "Ласк" и "Скорбей". Пространный эхом в эпоху Средневековья озвалось его "Искусство любви". Еще выдающийся французский мыслитель и писатель Пьер Абеляр (1079-1142) использует в переписке с любимой Элоизой стихи из этого произведения; соответствующим цитированием отзывалась и Элоиза. Не меньший резонанс имели и "Скорби". Недаром Овидий предсказывал им счастливую судьбу:

Голос мой жалобный между бескрайние пойдет племена...

Каждый вздох мое громко отзовется в веках.

Среди действительно бесчисленных отголосков назовем хотя бы "Сожаления" главного представителя "Плеяды" дю Белле и надгробные плачи ("Трени") Яна Кохановского. Вспомним и стихотворение О. С. Пушкина "К Овидию" (полностью переведенный М. К Зеровым в Соловецком концлагере - сохранились лишь 22 строки, пересланы в письме к жене; существует и перевод М. Т. Рыльского). "Трістіями" назвал свой поэтический цикл А. Мандельштам.

Для Украины особенно близок образ Овидия-изгнанника. Автор интересного исследования "Овидий в украинской литературе" (Краков-Львов, 1943). -Ю. Пеленский справедливо отмечает, что уже со второй половины XVI в. Овидий "промощує себе путь на Украину сразу не столько своими стихами, сколько своей жизнью". Дело в том, что собственно с Украиной связывали в те времена [27] место ссылки Овидия. Автор упомянутого исследования, подавая довольно широкую библиографию вопроса, освещает причины такого представления: "Возникло оно, видимо, вообще в связи с живым интересом Украиной в гуманистов XVI в., что видели в ней не только Гоморов край гипербореев или Геродотову Скитію, но и настоящую часть земель древней эллинской культуры, и не только над берегом Черного моря - древнюю Пропонтиду, но и всю Украину. Таким образом Киев был для них ничем иным, Троей, что должны были подтверждать Киевские развалины, таким образом и предание о Овидия в Украине рос на податливом грунте" *. Народная этимология связывала с Овидием такие топонимы как Видовая, Овидова, Овидове озеро (возле лимана Днестра), Овидове озеро и Овидова гора на Гуцульщине и т.д. Некоторые из гуманистов-энтузиастов "отыскивал" даже могилу Овидия, например, за несколько дней дороги от Теребовли Тернопольской области. Верили, что Овидий писал "славянской, или руськом" языке, увлекшись ее благозвучием. Легенда продлилась вплоть до конца XVIII в.: в 1793 г. поселение возле бывшей турецкой крепости Хаджи-Дере получило название Овидиополь, очевидно, из тех соображений, что здесь когда-то действительно побывал Овидий. Впрочем, хоть легенда отошла в прошлое, не будем забывать, что место изгнания Овидия не такое уж и отдаленное от тех территорий, где, по М. Грушевским, селились предки нынешних украинцев.

[* О том, что Киев - не античная Троя и что он не мог быть местом ссылки Овидия, говорит уже польско-немецкий ученый Иоанн Гербіній в своем труде о киевские крипты (пещеры): М. Johannes Herbinius. Religiosae Kijovienses cryptae... - Jenae, 1675.- P. 8-12.]

Итак Овідієві-изгнаннику давно симпатизировали в Украине. И на это были и другие причины, не только связанные с местом его изгнания. Когда разворачиваем писаны на чужбине "Скорбные элегии", сразу же на ум приходит наш изгнанник - Кобзарь, для которого Овидий был "самым совершенным творением всемогущего Творца вселенной". Сразу вспоминаем всех, перед кем, по словам В. Стуса, "ослонився безокрай чужинний", перед кем "чужинецький ощирився край". Вспоминаем всех, кто, тоскуя по отчизне, льнул к невольничої Музы (так назвал Игорь Калинец свои поэтические сборники, написанные в заключении и в ссылке)... В Т. Шевченко - выразительные следы реминисценций из Овидия. Например, в стихотворении "Думы мои, думы мои...", что даже деталями перекликается с начальной элегией "Скорбей". Интересно, что свою поэзию "Думы мои, думы...", что является как бы двойной реминисценцией - из Овидия и с Шевченко, Евгений Маланюк начинает, собственно, географическими реалиями, которые так часто повторяются в "Страданиях":

Подует ветер с Понта. Скитский степь

Обудиться, вздохнет, и буйная опилки

Зеленым морем снова прорастет...

Действительно, и Овидий, и Шевченко сравнивают степь с морем. И у Овидия, и в Шевченко - Муза-спасительница. И тот же впечатляющий контраст:

Из казармы нечистой

Чистой, святой

Пташечкою вылетела...

Те же крылья что ими грезит каждый, кто далеко от своего края. И та самая слеза в глазах Шевченкового (да и Овідієвої) Музы:

И хоть єдиную слезу

В глазах бессмертных покажи.

Остановим взгляд на той сльозині: в ней только один грусть и печаль?.. Пусть крохой, но в ней взблескивает также радость. Иначе не может быть: поэзия, хотя бы о чем в ней говорилось, должен быть причастной к радости, так же приносит облегчение в страдании. Вопреки всему поверим, что и у Овидия, при всей контрастности двух красок его жизненного времени, даже у него - "с печалью радость обнялась". [29]

Андрей Содомора

© Aerius, 2004




Текст с

Книга: Андрей Содомора Две краски времени Публия Овидия Назона (1999)

СОДЕРЖАНИЕ

1. Андрей Содомора Две краски времени Публия Овидия Назона (1999)

На предыдущую