lybs.ru
Зачем нам враги? Мы сами себе враги! / Иван Драч


Книга: Кристоф Рансмайр Последний мир Перевод Алексея Логвиненко


Кристоф Рансмайр Последний мир Перевод Алексея Логвиненко

© Christoph Ransmayr, Die Letzte Welt, 1988

© А.логвиненко (перевод с немецкого), 1992

Источник: К.Рансмайр. Последний мир. К.: Основы, 1994. 208 с.

Сканирование и корректура: Aerius (), 2004

Содержание

I II III IV V VI VII VIII IX X XI XII XIII XIV XV

Овідіїв репертуар

I

Ураган был птичьей стаей где-то в ночной вышине; белой стаей, что с клекотом подлетала все ближе, ближе и вдруг оказывалась гребнем страшного вала, который наскакував на судно. Ураган был воплем и рыданием в темном трюме и кисловатой вонью блевотины. Он был собакой, что взбесился и перегрыз одному из матросов сухожилия. Рана сразу взялась пінястим пеной. Ураган - то было путешествие к Томам.

Котта целыми днями никав судном, забирался в самые дальние уголки, пытался убежать от тоски, заснуть или хотя бы впасть в обморочное состояние; но ни в Эгейском море, ни в Черном заснуть не удавалось. И каждый раз, когда после изнеможения возрождалась надежда, он затыкал уши воском, завязывал глаза синим шерстяным шарфом, ложился и начинал считать собственные вдохи и выдохи. Однако убийственные волны вновь поднимали его, поднимали судно, высоко над соленой пеной поднимали целый мир, мгновение задерживали на виса, а потом опускали и мир, и шхуну, и истощенного Котту обратно на морскую равнину, возвращали к ночниц и страхов. Никто на корабле не спал.

Семнадцать дней страдал Котта на борту "Трівії". И когда одного апрельского утра наконец сошел на берег и двинулся молом, гладко вылизанным прибійними волнами, в сторону поросших мхом городских стен под крутым побережьем, - то им так качнуло, что двое моряков, засмеявшись, подхватили его под руки и положили на кучу порванных снастей перед портовой управой. Там Котта и лежал - среди вони рыбы и смолы, силясь унять море, которое все еще штормило в нем. А на молу качались заплесневелые апельсины, их выгрузили из "Трівії", - воспоминание о итальянские сады.

Было холодно; день начинался без солнца. Черное море лениво набегало на мыс Тома и разбивалось на рифах или [5] с грохотом ударяло в скалы, стремительно поднимались из воды. Где-не-где волны выбрасывали на берег лед, обліплену мусором и птичьим пометом. Котта оцепенела лежал на снастях и даже рукой не шевельнул, когда чей-то худоребрий ил принялся жевать полу его пальто. Впоследствии море в нем начало понемногу, волна по волне, успокаиваться, и он уснул. Путешествие наконец-то завершилась.

Тома, глухая глушь. Край мира. Железный город. Кроме линваря Ликаона, в которого Котта снял неопалювану, увешанную яркими гобеленами мансарду, на пришельца здесь почти никто не обратил внимания. Только впоследствии и без непременных в таких случаях украшений по Коттою пошла молва, которая в другие времена, вероятно, дала бы повод для враждебных выпадов: тот чужой мужчина, что стоял, замерзая, под аркадой, списывая себе на остановке расписание движения автобусов, и на удивление терпеливо сносил лай собак, - то чужой мужчина приехал из самого Рима. Однако Рим в эти дни был намного дальше, чем обычно. Потому что в Томах люди забыли о мире - они праздновали конец двухлетней зимы. Днем на улочках гремели духовые оркестры, а ночью звучали песни участников карнавала - крестьян, искателей янтаря, свинопасов, которые пришли из разбросанных вокруг хуторов и отдаленных горных долин. Линвар, что и в мороз бегал босой и только в особых случаях стромляв посеревшие свои ноги в ботинки и расхаживал, порипуючи, в тишине собственного дома, - в эти дни был обут. На темных, вымощенных сланцем дворах среди террасных полей за городом люди пекли сладкий хлеб с шафраном и ванилью. Горными тропами вдоль крутого побережья тянулись процессии. Наступила оттепель. Впервые за два года рінисті осыпи сползали из-под облаков вниз уже без снега.

Из девяноста городских домов уже тогда многие стояли пустые; они приходили в упадок и исчезали под вьющимися растениями и мхом. Целые кварталы, казалось, понемногу вновь вращались в прибрежные горы. И все же крутыми улочками так же стелился дым от печей ливарів, которые снабжали город каким-таким железом - единственным, чего здесь никогда не было.

В Томах были железные двери, железные ставни, ограждения, фигурки на фронтонах, а также мостик через быстрый ручей делил Тома на две неравные части. И все это пожирал соленый ветер, все пожирала ржавчина. Город мало цвет ржавчины.

В домах неутомимо хлопотали женщины; они рано старели и всегда были одеты в черное. А в штольнях [6] высоко над городом на горных склонах работали закурені, истощенные рудокопы. Тот, кто выходил в море на рыбалку, проклинал безрибні воды, а кто обрабатывал заплату земли - грызунов и вредителей, мороз и камней. Тем, кому ночью не спалось, иногда казалось, будто они слышат, как где-то воют волки. Тома были такие же глухие, такие же старые и безнадежные, как и сотни других городков на побережье, и Коту удивляло, что в этом закутні, одинаково подавленном морем и горами, скованном древними обычаями, измученному холодом, нуждой и тяжелым трудом, вообще могла произойти событие, о котором велись разговоры в уютных салонах и кофейнях европейских метрополий.

Та молва из Томов, которая затем настырно привела сюда Котту и которая, нет сомнения, еще позовет в дорогу и других, застала его за пустым разговором среди бегоний и олеандров на стеклянной веранде дома на виа Анастасио в Риме. Картины железного города, задымленных улиц, проросших зеленью развалин и нагромождений льда - все это того ветреного вечера стало большим обрамлением известию, что без таких украшений показалась бы, пожалуй, слишком сухой и маловероятной. Впоследствии эта молва начала растекаться, словно дождевая вода спадистою улице, розгалужуватись, бежала уже несколькими руслами, а там, где не знали таких слов, как Тома, Назон или Трахіла, останавливалась и усихала.

Так слух менялась, обрастала новыми подробностями или пригасала, а порой ее даже опровергали. Но она оставалась только коконом для одной короткой фразой, в которой скрывалась такая себе куколка, и никто не знал, что с той куколки еще вылупится. Эта фраза была: "Умер Назон".

Ответы на первые Коттині вопрос в Томах были путаные и нередко представляли собой, по сути, лишь воспоминания о все, что когда-то казалось здесь чужим и странным. Назон?.. Это не тот причинная, который время от времени появлялся в городе с целым букетом удилищ и даже в метель сидел на скалах В полотняной одежде? А вечерами пьянствовал в винодела, рипав на гармоньці и до поздней ночи шумел...

Назон... Да это же тот лилипут, что каждого августа приезжал фургоном до города и, когда наступали сумерки, стрекочучи проектором, показывал на задней стене дома потрошителя Терея кинофильмы о любви. А между сеансами продавал эмалированную посуду, кровоостанавливающее галуновий камень и турецкий мед; под гром его громкоговорителей так выли собаки!

Назон... за неделю после приезда к Томам Котта случайно услышал воспоминания, которые его заинтересовали. Терей, [7] потрошитель, что мог перекричать даже рев быка, когда набрасывал ему на глаза кожаную повязку, навеки лишая его света, и Феме, вдова бакалейщика, - она всегда цепляла до полок своего магазина гирлянды жгучей крапивы, чтобы ее сын Батт, больной падучу, не хватал завернутое в красную бумагу мыло, изложенные пирамидами консервы и банки с горчицей... И когда этот малолетний эпилептик жалил себе пальцы о те гирлянды, то разразился таким неистовым криком, что люди в соседних домах хряпали ставнями... Кроме Терея и Феме была еще и Арахна, глухонемая ткачиха, которая все понимала по губам и в ответ кивала или качала головой. Так вот эти трое хорошо вспоминали: Назон был римлянин, изгнанник, поэт, что жил со своим слугой-греком в Трахілі, заброшенном выселке за четыре или пять часов ходьбы на север от города. Одного дождливого дня, когда Котта стоял в полутемной лавке Феме, ее малолетний сынок эпилептик торопливо повторил несколько раз имя, которое перед тем вспомнила была иметь: Публий Овидий Назон.

Да, Назон, римлянин. Он еще жив? А если нет, то где его похоронили? Ох, да неужели же есть такой закон, что обязывает заботиться о какого-то римлянина, который пропал в Трахілі? Закон, по которому должен составлять отчет, когда один чужак расспрашивает, где разыскать другого чужака. Кому судьба судила жить на этом побережье, тот живет и умирает потихоньку, среди камней, словно мокрица. Конец концом Котта понял одно: здесь, на краю света, люди весьма неохотно заводят разговоры с теми, кто прибыл из Рима. Молчал даже Ликаон, линвар. Так вот в письме, которое за несколько месяцев поступил на виа Анастасио, были слова: "Мне не доверяют".

И вот однажды в конце апреля Котта отправился к Трахіли. На берегу, усыпанном ракушками, что скрипели под ногами, он догнал процессию; паломники просили рудных жил и спокойного моря. Процессия подхватила Коту, и он должен немного пройти с ней; нескольких паломников Котта узнал даже под личинами, что искажали лицо. Был среди них и линвар Ликаон. Потом Котта свернул в сторону и женился оброслою полынью и терном извилистой тропинке вверх. Когда впоследствии на волну остановился среди скал и взглянул вниз, процессия уже выглядела неровной вереницы безвиразних существ. Німотно передвигались люди берегом; над головами у них трепетали крошечные флажки, казался крошечным и балдахин над тележкой, которого тащил и подталкивал тот черный группа. Порывистый ветер относил в сторону песнопения паломников, [8] заклинания и звон цимбал. Там, внизу, жители Томов пытались помириться с божеством, что было до них немилостивый. В густой дымке люди сливались с берегом. Наконец Котта остался сам. Он перешел на ту сторону горного звору, несколько раз поскользнулся на злежаному снега под отвесными скалами. Далеко внизу мріло будто застывшее море. Здесь когда-то ходил Назон. Это была Назонова тропа.

Здесь, в зворі, было видно не дальше чем на шаг; тропа поднималась так круто, что местами Котта пришлось карабкаться на четвереньках. И вдруг он увидел перед собой каменного собаку - грубо вытесанные подобие без задних лап. Тяжело дыша, Котта выпрямился. Он стоял среди руин.

Трахіла. Эти развалившиеся стены из известняка, эркерные окна, из которых теперь витикалося сосновые ветки, эти наїжачені сланцевые и камышовые кровли, позападали в черные от сажи кухни, спальни и комнаты, распахнутые портики, сквозь которые теперь проплывал только время... Когда-то здесь было, наверное, пять или шесть домов, хлев, сараи...

И среди этой одичавшей пустоши маячили, словно надгробия, каменные памятники - десятки конусообразных монументов, самые высокие из которых достигали человеческого роста, а наименьшие едва доставали Котти до колен. Вверху на каждом из них трепетали флажки - разноцветные лоскутки с покраяного и поцарапанного на стяжки одежды. Подойдя к одному из меньших памятников, Котта увидел на всех клочках какие-то слова; все флажки были исписаны. Он легонько влечение к себе одну бледно-розовую выцветшую стяжку. Она была обвязана вокруг конуса так, что, когда Котта взял ее в руки, чтобы прочитать слова на ней, конус распался. Камней покатилась из взорванных сосновым корнем ступеней, а Котта прочитал: "Никому не пребывает его подобие".

Струйка песка потекла была вслед за камнями, остановилась. Опять стало тихо. И тогда посреди этой пустоши Котта увидел уцелевший крыша, на котором сидели галки, и увидел между руинами дом. Котта двинулся к нему и еще издалека начал кричать. Он выкрикивал имена - свое и Назонове, кричал, что приехал из Рима, приехал аж сюда, кричал вновь и вновь...

Но вокруг стояла тишина...

Ворота внутреннего двора были только прихилені. Котта толкнул их и то же мгновение, словно испугавшись чего-то, так и застыл с прямой рукой: там, в светлом углу двора, на холоде гор, среди остатков снега и замерзших [9] луж, смирно стояла себе зеленая шелковица; ствол ее был побелен известью - чтобы не точили вредители, а снег под деревом аж посинел от падалишніх ягод.

Словно трус, что в темноте начинает со страха висвистувати и петь, Котта вновь принялся звать Назона, а потом, подбадривая себя, пересек двор, прошел под аркой и наконец оказался в поетовому доме. Все двери стояли настежь. В комнатах не было ни души.

На небольших окнах покачивались льняные занавески и в меру того, как их отдувал, то отпускал порывистый ветер, открывали вид на густой сад и молочно-белую даль внизу. Где-то там, под той бельем, было море. Из-за своего стола Назон видел море. Очаг был холодный. Среди закопченных кружек, стаканов и сухарей сновали вереницы муравьев. На полках, стульях, на кровати - везде лежал слой дрібнесенького белого песка, который сыпался с потолка и стен и порипував под ногами.

Котта обошел весь каменный дом раз, потом второй раз, третий раз, осмотрел влажные пятна на оштукатуренный стенах, римский городской пейзаж под стеклом в черной деревянной рамке, провел рукой по корешкам книг и прочитал вслух их названия, но звать никого не стал, а снова двинулся к лестнице, ведущей на верхний этаж. В руке он все еще рассеянно держал полотняного флажка, пока его наконец выхватил у него сквозняк и тут же швырнул на пол. Котта наклонился за флажком и вдруг прямо перед собой вздрів человеческое лицо. В сумерках под лестницей сидел, поджав колени, старик. Он показал на флажок и сказал Котты, что так и стоял, затаив дух:

- Однеси назад.

Котта почувствовал, как в груди у него застучало сердце.

- Назон... - начал он, запинаясь.

Старик быстро подхватил с пола флажка, посминал его, бросил Котти в глаза и захихикал:

- Назон - то Назон, а Пифагор - это Пифагор. Прошел добрый час после того, как Котта нашел

Пифагора, а тот все еще сидел там же, под лестницей. Тщетно пытался заговорить Котта к старому, в очередной раз обращаясь к нему с теми же вопросами. Пифагор, Назонів слуга, не хотел ничего слышать, хоть иногда торопливо и тихонько начинал разговаривать сам с собой, обозвал Котту стервоїдом, что питается трупами собственных сородичей и забивает самых верных своих слуг. Затем вновь захихикал, примовк, [10] далее завел разговоры сначала, но уже о другом, заходивсь облагать проклятиями какого диктатора с островов Эгейского моря, который что-то там вытворял с козами, а после того сам, собственноручно, укорачивал им возраста. Впоследствии Пифагор стал более приветливым, даже плеснул в ладоши и восторженно рассказал о чудо переселение душ; он и сам, мол, уже пожил в облике саламандры, гармаша и свинарки; а несколько лет пришлось быть и безокою ребенком, пока то нечестивое тельце в конце концов сорвалось со скалы и утопилось в море.

Котта уже и не пытался перебить старого, только молчал и слушал. Пифагор жил в своем мире, и пути к тому миру, казалось, нет. Только впоследствии, когда слуга начал примовкати и надолго западала тишина, Котта заговорил снова - сперва снисходительно, как вот разговаривают с полоумными, лишь для того, чтобы, может, все же вызвать у него доверие. И в конце концов Котта понял: рассказывает он только для того, чтобы этой плутаній болтовне под лестницей противопоставить порядок и здравый смысл знакомого ему мира, противопоставить Рим парадоксові той шелковицы в снегу за окном, каменным памятникам в глуши, трахілській пустоши.

Он рассказывал о слуге штормы, пережитые в море, и о том, как грустно было в последние дни перед дорогой, говорил о горьковатый привкус диких апельсинов в Сульмонських рощах и все дальше углублялся в прошлое, пока в конце концов вновь оказался возле пожара, которую девять лет назад увидел в Назоновому доме на пьяцца дель Моро. С балкона комнаты, в которой заперся Назон, курился дым. Из открытых окон летел, как снег, пепел, а в прихожей, среди спакованих рэчел и зайчиков, их бросало на мраморный пол предвечернее солнце, сидела и плакала женщина. То был последний Назонів день в Риме.

Как вот смерть иногда открывает найнеприступніші дверь и впускает не только родственников и друзей, но и тех, кто надевает траур по долгу, впускает даже просто интересных или и вовсе равнодушных людей, так и в те дни двери в доме на пьяцца дель Моро, скрытого за кипарисами и разлапистыми соснами, нагло розчахнула известие о том, что Назон должен ехать в изгнание. И хоть страхополохів это бедствие напугало и они предпочитали не показываться в доме, на лестнице и в салоне стояла толпа, и атмосфера здесь царила похоронная. Люди приходили, прощались и снова шли себе, а с ними приходили и уходили продавцы лотерейных билетов, нищие и уличные ребята, что предлагали букеты лаванд, а сами [11] тем временем воровали со столов бокалы и столовое серебро. Но на это никто уже не обращал внимания.

Только после длительных уговоров Назон - бледный, с черными от сажи руками - открыл тогда дверь своей рабочей комнаты. Синий ковер на полу был усыпан пеплом, словно снегом; на столе, инкрустированная деревом поверхность которого от жара потрескалась чешуйками и поскручувалася, сквозняк листал кучи обугленных бумаг; на полках и в нишах дотлівали связаны в паки тетради и книжки. А одна куча все еще тлела. Назон, как видно, прошел с огнем мимо бумаги так, словно церковный служка обходит с зажженной свечой канделябры; собственные рукописи и заметки поэт попідпалював просто там, где в лучшие времена составлял их весьма бережно. Сам Назон был жив-здоров, а его работа превратилась в пепел.

Пифагор сидел, положив голову на колени, и того, о чем рассказывал Котта, казалось, не слышал и не понимал. А Котта подтянул табурет ближе к полумраке под лестницей, сел и стал молча ждать, пока слуга подведет глаза.

Конечно, пожар на пьяцца дель Моро поглотила только рукописи Назона. Те его элегии и притчи, которые до тех пор были опубликованы и прослыли или хулы, на то время уже давно лежали в хранилищах государственных библиотек, в домах поклонников и в архивах цензуры. А одна газета в Падуе, которую конфисковали еще в день ее выхода, в своем комментарии даже твердила, что Назон попідпалював все лишь в знак протеста против запрета его книг и изгнания из Рима.

Однако люди истолковали это событие по-разному. Жечь книги? То он сделал так со злости и отчаяния, здравого смысла в его поступке нет. Расчетливый шаг? Просто он понял, в чем заключается суть цензуры, и сам уничтожил то, что было неудачное или двусмысленное. Застраховал себя. Сделал признание. Надумал завести людей в заблуждение. И такое.

И все же это сожжение, несмотря на все предположения и подозрения, осталось такой же загадкой, как и причина Назонового изгнания. Власть молчала или же одбувалася отговорками. И когда прошло несколько лет и один из рукописей - до тех пор все считали, что он уже давно в чьих-то надежных руках - бесследно исчез, в Риме начали понемногу догадываться: пожар на пьяцца дель Моро - то был не отчаяние и протест. То было действительно уничтожение. [12]

Книга: Кристоф Рансмайр Последний мир Перевод Алексея Логвиненко

СОДЕРЖАНИЕ

1. Кристоф Рансмайр Последний мир Перевод Алексея Логвиненко
2. II Лилипут Кипарис приехал в обеденное время. Он появился на...
3. III В то время, как на Тереєвій стене еще бушевал шторм и...
4. IV Итак, надписи на камнях прочитано. На чистых, еще...
5. V Май принес синее небо и штормы. Теплый ветер,...
6. VI Год выдался жаркий, засушливый, как никогда. Целыми...
7. VII Котта был один из многих. Вместе с двумястами...
8. VIII Эхо не вернулась. Прошел уже второй день, и...
9. IX Наступил август - жаркий месяц, единственным украшением которого...
10. X Чтобы перевезти окаменелого Батта из задней комнаты к...
11. XI Селевые потоки не пощадили ни одной долины в горах. Словно...
12. XII Трахіла была погребена под камнями. В пустынной...
13. XIII Тома напоминали прифронтовой город. Все больше...
14. XIV Зима проходила без снега, не было даже инея на деревьях,...
15. XV Когда Терей вечером вошел на лодке под легким западным...
16. ОВІДІЇВ РЕПЕРТУАР Все напечатанные курсивом отрывки в этом...

На предыдущую