lybs.ru
Без желания все тяжелое, даже легче. / Григорий Сковорода


Книга: Алессандро Барикко Новеченто [1900] (Театральный монолог) Перевод Романа Скакуна


Алессандро Барикко Новеченто [1900] (Театральный монолог) Перевод Романа Скакуна

© Alessandro Baricco. Novecento. Un monologo, 1994

© Роман Скакун (перевод с итальянского), 2006

Источник: Текст любезно предоставлен автором перевода.

Я написал этот текст для конкретного актера, Эудженио Аллегри, и конкретного режиссера, Ґабріеля Вачіса. Они поставили по нему спектакль, который дебютировал на фестивале в Асти в июне этого года. Не знаю, этого достаточно, чтобы называться писателем-драматургом - я лично сомневаюсь. Теперь, когда я вижу этот текст в виде книги, он представляется мне чем-то средним между настоящей театральной постановкой и повести, предназначенной для чтения вслух. Не думаю, что для таких текстов есть специяльная название. В конце концов, какая разница. Мне кажется, это хорошая история, которая стоит того, чтобы ее рассказать. И мне приятно думать, что кто-то ее прочитает.

А. Б.

Сентябрь 1994

Барбаре посвящаю

Так было всегда: какой-то момент кто-то поднимал голову... и видел ее. Непостижимая вещь. Я имею в виду... Нас там было более тысячи, на том корабле: богатые туристы, эмигранты, разное чудной народ, и мы среди них... Но всегда был кто-то один, один одинешенек, кто первый... первый видел ее. Это мог быть кто-то, кто сидел и ел, или просто гулял по палубе... или как раз поправлял штаны... подведет на мгновение голову, обратит взгляд в сторону моря... и увидит ее. Тогда он замирал, как вкопанный, где стоял, и сердце его льющимся неизвестно куда. И всегда, каждого-каждого раза, черт побери, - возвращался к нам, что были на корабле, до всех нас и кричал (плавно и протяжно): Америка. И оставался стоять на месте, неподвижный, словно позируя для фотографии, с таким лицом, будто это он ее построил, построил Америку. Вечерами, после работы, и воскресными днями он брал себе на помощь своего зятя, каменщика, славного парня... сначала надеялся на какое-то вознаграждение, а тогда... понемногу втянулся, - и построил Америку...
Тот, кто первый увидел Америку. Такой есть на каждом корабле. И не надо думать, будто это - чистый случай, нет... и дело тут не в остроте зрения, это - судьба. Есть люди, у которых этот миг от рождения записана в биографии. Когда они были еще детьми, ты мог заглянуть им в глаза и, хорошо придивившися, увидеть: она уже там - Америка, готова вынырнуть, понестись через нервы, кровь и что там еще есть аж до самого мозга, а оттуда - на язык, чтобы наконец сорваться с уст этим криком (кричит): АМЕРИКА. Она уже была там, вся там, в глазах ребенка, - Америка.

Ждала своего времени.

Этому научил меня Дэнни Будмен Т.Д. Лемон Новеченто, выдающийся піяніст из всех, чья музыка когда-либо звучала на волнах Океана. В глазах людей видно то, что они увидят, а не то, что они видели. Именно так, мол: то, что они увидят.

Я то уж их навидался, тех Америк... Шесть лет на этом корабле, пять-шесть рейсов ежегодно, из Европы в Америку и обратно, день в день на волнах Океана, а когда сходишь на берег, то уже и посцать не можешь прямо в очко в сортире не попадаешь. Земля под ногами твердая, а тебя и дальше качает. Потому что корабль ты еще можешь покинуть, а Океан - он всегда с тобой... Когда я впервые ступил на корабль, мне было шестнадцать. И единственное, что я в жизни умел и любил делать - то играть на трубе. Поэтому когда до меня дошел слух, что на пароход «Вірджинець» набирают людей, и корабль уже в порту - я стал в очередь. Я со своей трубой. То был январь 1927 года. У нас уже есть музыканты - сказал мне мужик из судоходной компании. Знаю, сказал я, и начал играть. Тот стоял и смотрел на меня, и на лице у него не вздрагивал ни один мускул. Ждал, пока я не кончу, и не молвил ни слова. Тогда спросил меня:

- Что это такое ты играл?

- Не знаю.

У него засветились глаза.

- Если сам не знаешь, что ты играл, то значит, это джаз.

Тогда он странно скривил губы (может то была улыбка). Он имел золотого зуба как раз посередине рта, - казалось, будто он выставлен на витрину на продажу.

- Они там от этой музыки просто дурачатся.

«Там» - он имел в виду «на корабле». А та мина, похожая на улыбку, должна была означать, что я принят.

Мы выступали три-четыре раза в день. Сначала для богатых из класса люкс, тогда для пассажиров со второго класса, а тогда, бывало, шли до тех несчастных эмигрантов и играли для них, но без форменных костюмов, в чем были, и те люди, бывало, тоже играли, играли вместе с нами. Мы играли, потому что Океан большой и нагоняет страх, играли, чтобы путники не слышали, как проходит время, и забывали, кто они и где они есть. Мы играли танцы, потому что когда танцуешь, то не можешь умереть, и кажется, будто ты Бог. Мы играли регтайм, потому что под эту музыку танцует сам Бог, когда его никто не видит.

Под ню танцевал сам Бог, если только он был чернокожий.


(Актер уходит со сцены. Звучит музыка дикси, очень веселая и достаточно глуповатое. Актер возвращается в элегантном костюме корабельного джазмена. Теперь и в дальнейшем он ведет себя так, будто джаз-бэнд физически присутствует на сцене).


Ladies and Gentlemen, meine Damen und Herren, синьоры и синьорины... Mesdames e Messieurs, добро пожаловать на этот корабль, в это плавучий город, что - с какой стороны не посмотри - ничем не хуже «Титаник», - гов, гов, спокойно, оставайтесь на своих местах, а то синьор внизу начал нервничать, я хорошо вижу, - добро пожаловать на Океан, кстати - что вы здесь делаете? побились об заклад, кредиторы на пятки наступают, заразились золотой лихорадкой с опозданием на тридцать лет, пришли осмотреть корабль, а потом не зогледілись, как он отчалил, вышли на пять минут купить сигарет, а теперь вот ваша женщина рассказывает в полиции: хороший был человек, абсолютно нормальный, за тридцать лет ни одной ссоры... Словом, какого черта вы здесь делаете, за триста миль от ближайшего грьобаного берега и за две минуте от того момента, как вас потянет блевать? Пардон, мадам, это была шутка. Поверьте, наш корабль летит словно бильярдный шар по синему платью Океана, бах! еще шесть дней, два часа и сорок шесть минут и оп! - прямо в лузу, Нью Йоооооорк!


(Джаз-бенд на первом плане)


Не думаю, что нужно объяснять, почему этот корабль есть - из многих взглядов - кораблем необычным, можно сказать, исключительным. Под руководством капитана Смита, известного клавстрофоба и мужа весьма разумного (вы, наверное, заметили, что живет он в спасательной шлюпке), для вас работает уникальная команда абсолютно незаурядных профессионалов: рулевой Пол Сезинський, бывший польский священник, экстрасенс и біотерапевт, к сожалению, правда, слепой... радист Билл Янг, выдающийся шахматист, шульга и заика... бортовой врач, доктор Клавсерманшпіцвеґендорфентаґ, в случае необходимости в него непросто обратиться... но прежде всего:

моншер Парден,

шеф-повар,

прямо из Парижа, куда он, в конце концов, немедленно и вернулся, установив ту интересную обстоятельство, что на корабле нет камбуза, как это метко отметил в частности и месье Камамбер из каюты номер 12, который сегодня тяжело возмущался за то, что нашел умывальник полный майонеза, что действительно странно, потому что обычно в умывальниках мы держим краяне мясо, а все из-за того, что камбуза физически не существует, - причина, которая объясняет также и отсутствие на этом корабле настоящего повара, каким, бесспорно, является мсье Парден, что немедленно вернулся в Париж, откуда и приехал, теша себя иллюзией, что найдет здесь какую-нибудь кухню, ну а ее - посмотрим правде в глаза - здесь и не могло быть, и виной всему алкогольная забывчивость проєктанта этого корабля, выдающегося инженера Камильери, который совсем не имеет аппетита к мировой славе, - ему я и прошу подарить ваши самые горячие аплодисментиииииии...


(Джаз-бенд на первом плане)


Поверьте, другого такого корабля вам не найти. Может, как долго и упорно искать, то за пару лет и найдете где-капитана-клавстрофоба, слепого рулевого, заикающегося радиста, доктора с фамилией, что язык сломаешь, и то всех на одном корабле без камбуза. Может и так. И вам ни за что не найти - спорим - другого места, где вы сможете умостить свою задницу на десяти квадратных сантиметрах стульчика и сотнях кубометров воды, в сердце Океана, имея перед глазами чудо, в ушах - чудо, в ногах - ритм, а в сердце - звуки музыки единственного, неповторимого, бесконечного АТЛАНТИЧЕСКОГО ДЖАЗ-БЕНДУУУУ!!!!!


(Джаз-бенд на первом плане. Актер по очереди представляет исполнителей. После каждого представления - короткое соло).


На кларнете - Сэм «Соня» Вашингтон!

На банджо - Оскар Делаґверра!

На трубе - Тим Тьюні!

На тромбоне - Джим Джим «Дмухач» Геллап!

На гитаре - Сэмюэль Гокінс!

И наконец, на фортепиано... Дэнни Будмен Т. Д. Лемон Новеченто.

Великий из великих.


(Музыка резко обрывается. Актер покидает тон конферансье и, ведя свою речь, сбрасывает с себя костюм музыканта)


Он действительно был великий из великих. Мы играли музыку, а он - то было что-то другое. Он играл... Таких вещей попросту не было, пока он их не заиграл, окей? Не было еще нигде и никогда. А после того, как он встанет из-за пианино - уже не было... никогда больше не было... Дэнни Будмен Т. Д. Лемон Новеченто. Последнего раза, как я его видел, он сидел на бомбе. Серьезно. Сидел на отакенному заряде динамита. Но это длинная история... Он говорил так: «Пока есть в запасе хорошую историю, и у тебя есть кому ее рассказать - на тебе еще рано ставить крест». Так вот, он ее имел... хорошую историю. Его история - то был он сам. Сумасшедшая, как подумать, история, но таки хорошая. И в тот день, сидя на динамите, он мне ее рассказал. Я же был его лучший приятель. Потом я наделал глупостей, и теперь, как меня поднять за ноги, то из моих карманов уже ничего не высыплется... я уже и трубу свою продал, и все, но... эту историю, - нет... эту историю я не потерял, она здесь, со мной, понятное и непостижима, как и музыка, розносилась над бездной Океана, когда на своем волшебном пианино играл Дэнни Будмен Т. Д. Лемон Новеченто.


(Актер направляется за кулисы. Снова слышно, как играет джаз-бэнд - звучит финальная мелодия. Когда затихает последний аккорд, актер возвращается на сцену).


Его нашел был один моряк, который назывался Дэнни Будмен. Однажды утром, когда все уже сошли на берег, в Бостоне, - нашел в картонной коробке. Ему было десять дней, не больше. Он не плакал, а молча лежал, открыв глаза. Его бросили в зале для танцев, в первом классе. На фортепиано. И он не выглядел на младенца с первого класса. Такие вещи, как правило, делают эмигранты. Родит тайком где-то в закутке, а тогда и бросит ребенка. Не со зла. То все убожество, черное убожество. Это нечто подобное, как та история с одеждой... они приходили на корабль с заплатами на заднице, в заношенных до дыр одежде, единых, что имели... Зато потом, - Америка всегда Америка, - посмотришь, а они сходят на берег после путешествия: все как один нарядно одетые, мужчины при галстуках, дети в белых рубашечках... словом, это же надо было уметь: эти двадцать дней плавания они все что-то шили и кроили, и в результате на корабле не оставалось ни одной занавески, не говоря уже за простыни, ничегошеньки: производили себе новый наряд для Америки. На всю семью. И что ты им скажешь..?

Словом, часто-густо они избавлялись от детей, потому что ребенок для эмигранта - это лишний рот, что просит есть, и лишняя морока в іміграційному бюро. Поэтому они оставляли их на корабли. Взамен за занавески и простыни, можно сказать. С ее ребенком было, видимо, аналогично. Родители, вероятно, рассуждали так: как оставим малого на фортепиано в зале для танцев, в первом классе, то его может подобрать какой-нибудь богач, и тогда парень будет иметь счастливую жизнь. То был подходящий план. И он таки принес свои плоды. Парень не стал богат, но стал піяністом. Лучшим, клянусь, лучшим.

Так вот. Старый Будмен нашел его и начал искать кого-то, кто мог бы сказать, чей это ребенок, но нашел только надпись, напечатанный синими буквами на картоне коробки: Т. Д. Лимоны. Там был еще рисунок - лимон. Тоже синюшный. Дэнни был негр из Филадельфии, здоровенный мужик, великан, но прекрасной души. Он взял ребенка на руки и сказал: «Привет, Лемон!» И что-то у него екнуло внутри, как будто ощущение, что он стал папой. Всю свою жизнь он утверждал, будто оте Т. Д. означало не что иное, как Thanks Danny. Спасибо Дневные. Чушь, но он в это действительно верил. Был свято убежден... Т. Д. - Thanks Danny. Однажды ему принесли показать журнал, где была реклама: какой-то тип с идиотским выражением лица а-ля latin lover, возле него - нарисован лимон, а внизу надпись: Тано Дамато, король лимонов, Тано Дамато, королевские лимоны, и еще какая-то там медаль или диплом или что-то такое... Тано Дамато... Старый Будмен и бровью не повел. «Это что за підер?» - спросил. И забрал журнал себе, ибо рядом с рекламой там были результаты лошадиных бегов. Не то, чтобы он делал ставки: ему просто нравились названия лошадей, это была у него настоящая страсть, «послушай-ка, - говорил он, - вот вот, вчера были гонки, в Кливленде, так вот, они его назвали Ловец Денег, а? Это как? Вот-вот, послушай: Быстрее - Лучше. Обалдеть можно». Словом, нравилось ему это дело, то была его страсть. Кто победил на выборах - ему было до лампочки. Ему нравились названия лошадей.

Парня тоже надо было назвать, и он его назвал своим именем: Дэнни Будмен. Единственный тщеславный поступок, который он себе позволил за целую жизнь. Добавил: Т. Д. Лемон, как было написано на коробке, ибо, говорил он, это считается очень изысканно, когда посередине имени есть еще буквы: «у всех адвокатов есть», подтвердил Берти Бам, механик, был загремів в тюрьму благодаря адвокату по имени Джон П. Т. К. Вандер. «Если он станет адвокатом, я его убью», - пригрозил старый Будмен, но ініціяли в имени таки оставил, и в результате получилось: Дэнни Будмен Т. Д. Лемон. То было хорошее имя. Они его выучили, повторяя вслух, - старый Дневные и другие, - внизу, в машинном отделении, круг заглушенных моторов, - корабль тогда стоял на причале в порту Бостона. «Славное имя, - сказал наконец старый Будмен, - но чего-то ему не хватает. Концовки не хватает хорошей». И был прав. Не хватало соответствующей конечности. «А ты добавь - вторник» - сказал Сэм Сталл, что был на корабле за кельнера. «Ты нашел его во вторник, то и названия вторник». Дэнни на минутку задумался. Тогда усмехнулся. «А знаешь, Сэм, в этом что-то есть. Я нашел его в первый год этого блядського нового века, так? То название его Новеченто - Тысяча Дев'ятсотий». «Тысяча Дев'ятсотий?» «Тысяча Дев'ятсотий». «Это же цифра!» «Была цифра, а будет имя». Дэнни Будмен Т. Д. Лемон Новеченто. Совершенстве. Прекрасно. Замечательное, ей-богу, имя действительно замечательное. С таким именем он далеко пойдет. Они склонились над картонной коробкой. Дэнни Будмен Т. Д. Лемон Новеченто посмотрел на них и усмехнулся, а они остолбенели: никто не ожидал, что такой маленький ребенок может выдать столько дерьма.

Дэнни Будмен морякував еще восемь лет, два месяца и одиннадцать дней. А тогда, во время одного шторма, посреди Океана, проклятый шкив перебил ему поперек. Он умирал три дня. Ему все внутри порвало и попереламувало - не было как уже сложить вместе. Новеченто был тогда еще мал. Он сидел в Дневные круг кровати и не отходил ни на шаг. Там была куча старых журналов, и он три дня с дьявольским терпением читал старом Дэнни, который понемногу домирав, все результаты гонки, что только находил. Он составлял букву к букве, - как научил его Дэнни, - водя пальцем по странице и не отрывая сосредоточенных глаз от текста. Читал медленно, но читал. Дэнни не пережил шестого забега Чіказьких гонок, в котором победила Питьевая Вода, опередив на два корпуса Овощной Суп и на пять - Голубого Крема. Старик не мог сдержать смеха, слушая эти названия, - смехом и надсадив окончательно свое нутро. Его завернули в полотнище и отдали тело Океану. На саванне капитан красной краской написал: Thanks Danny.

Так ізненацька Новеченто второй раз стал сиротой. Он имел тогда восемь лет и вместе с «Вірджинцем» успел уже раз пятьдесят пройти маршрут из Америки в Европу и обратно. Океан был ему домом. А насчет суши, то на сушу он ни разу ногой не ступал. Разумеется, он видел ее в портах, но на берег не сходил. Никогда. Просто старый Дэнни боялся, что малыша могут забрать - за проблем с документами или визами или еще там чем. Так что Новеченто оставался на борту, все время оставался на борту, а вскоре корабль снова відчалював. Если быть точным, то для мира Новеченто никогда и не существовало: не было такого города, приходы, больницы, тюрьмы или бейсбольной команды, чтобы в их метриках, актах или списках числилось его имя. Он не имел родины, не имел даты рождения, не имел семьи. Ему было восемь лет, но официально он никогда и не рождался.

«Так не может дальше продолжаться», - говорили все Дневные. «Кроме того, это противозаконно». Но Дэнни невозмутимо отвечал одно и то же: «К черту закон». После такого заявления любая дискуссия теряла смысл.

Когда корабль пришел в Саутгемптон - это было в конце того плавания, во время которого умер Дэнни - капитан решил, что пора уже положить конец безобразию. Он призвал портовых чиновников и сказал помощнику, чтобы тот пошел и привел Новеченто. И что же - Новеченто нигде не было. Его искали по всему кораблю, два дня подряд. Нет. Исчез. На «Вірджинці» все были сами не свои, потому что успели уже привыкнуть к парню, и никто не смел сказать вслух, но... малый мог запросто и за борт выскочить... да и море - с ним не шути, всякое случается... Тревога камнем угнетала сердце, когда, двадцать два дня спустя, корабль отплывал в Рио-де-Жанейро: Новеченто не вернулся, и никто не знал, где он и что с ним... Серпантины, сирены и фейерверки - все как всегда, когда корабль уходит в рейс, но этим вместе что-то было не так - они вот-вот должны были потерять Новеченто, и то навсегда, и не было силы улыбнуться, и что-то жгло их внутри.

На вторую ночь после того, как корабль ушел в море, когда не видно было уже огней ирландского берега, Барри, боцман, как сумасшедший ворвался в каюту капитана, разбудил его и заявил, что тот обязательно должен пойти с ним. Капитан выругался, но пошел.

Танцевальный салон первого класса.

Свет згашене.

Люди в пижамах, босиком, при входе. Пассажиры, вышли из кают.

И моряки, и трое механиков, все закопченные, аж черные, из машинного отдела, и радист Труман.

Все стоят молча. Смотрят,

Новеченто.

Сидит на стуле перед пианино, ноги баламкаються, не достигая пола.

И,

бог свидетель,

играет.


(Звучит мелодия для фортепиано, довольно простая, затянувшаяся, завораживающая)


Не знаю, что у черта за музыку он играл, - мелодия была тихая... и прекрасная. И это не был никакой фокус - то был действительно он, он сам играл, своими руками, перебирал по клавишам, - бог знает, как ему удавалось. И надо было слышать, что за звуки он добывал из того фортепьяно. Там была одна синьора, в розовом халате, с какими-то щипчиками в волосах... ходячий мешок с деньгами, скажу я вам, американская женщина какого страховщика... так вот, у нее текли слезы, ручьем стекали по ночному крему, а она смотрела и плакала без остановки. Когда рядом с ней остановился капитан, весь аж кипел от удивления, - буквально кипел, иначе и не скажешь, - когда он оказался рядом с ней, она, - и богачка, - шмыгнуло носом и, показав пальцем на пианино, спросила:

«Как его зовут?»

«Новеченто. Тысяча Дев'ятсотий».

«Это номер песни? Я спрашиваю про парня».

«Новеченто»

«Так же, как номер песни?»

Пять реплик такого діялогу - то был максимум того, что мог стерпеть капитан дальнего плавания. Особенно теперь, когда он давеча обнаружил, что парень, которого все считали умершим, не просто жив, а еще и за время, пока числился в пропажи, научился играть на фортепиано. Поэтому он оставил богачку, где стояла, с ее слезами и всем остальным, и решительным шагом направился через салон: в штанах от пижамы и незастібнутому капитанском кителе. Остановился капитан уже возле самого фортепьяно. В тот момент ему хотелось сказать многое, в частности: «Где ты, на хер, прятался?», или еще «Где ты в черта этому научился?» Но, как и все люди, привыкшие жить в форме, он, наконец, вдавил в соответствующую форму и свои мысли. И сказал следующее:

«Новеченто, все это явно противоречит уставу».

Новеченто перестал играть. Он был парень немногословный, но на удивление толковый. Посмотрел на капитана ласковым взглядом и сказал:

«К черту устав».


(Слышно, как гудит шторм)


Море стрепенулося / море сорвалось с цепи / бьет водой в небеса / взрывается / полощет волнами / срывает с небосвода облака и звезды / несамовитіє / роз'ярюється больше и больше / и не знать, когда угомонится / весь день без остановки / когда кончится? / мама, мама / ты об этом не говорила / люли-люли / море убаюкивает / черта лысого убаюкает / неистовый / все вокруг / вспененное ад / безумное море / сколько видит глаз / все черно / черные стены воды / и нуртовища / мы как поніміли / ждем / когда уже всему конец / и корабль на дно этого я бы нисколько не хотел / пусть вода станет тихая и ровная как зеркало / и пусть остановятся / те / безалаберные / стены / воды / и обвалятся вниз / и затихнет грохот /

пусть будет водная гладь, такая, как была раньше

пусть снова будет море

тишина

свет

и летучие рыбы

над водой

пусть летают.

Первый рейс, первый шторм. Повезло, черт возьми. Я еще и не разобрал толком, что оно такое - быть в плавании, как пришлось пережить не самый лютый шторм в истории «Вірджинця». Посреди ночи наш несчастный корабль взят за шкирку и мордой об стол. То бишь в Океан. Казалось, это никогда не кончится. От того из членов экипажа, кто только и делает, что играет на трубе, не стоит ждать каких-то особых подвигов во время шторма. Он может справедливо воздержаться от исполнения своих обязанностей и пока не играть на трубе, просто чтобы не нагнетать атмосферы. И славно себе сидеть у себя в каюте. И я в каюте не усидел. Пусть как ты себе развлекаешься, поверь мне, рано или поздно тебе вп'ється в мозг эта фраза: подох как крыса в норе. Я не хотел подышать как крыса в норе, а потому вышел из каюты и начал слоняться по кораблю. Я не очень представлял, куда направляюсь, потому что пробыл на корабле всего четыре дня, и хорошо, как мне удавалось найти дорогу до клозета. Те корабли - то маленькие плавучие города. Взаправду. Словом, как и следовало ожидать, обивая по дороге все стены и поворачивая наугад то слева, то справа, я в конце концов заблудился. Приехали, называется. Ситуация, конечно же, херова. И именно в этот момент появился он, элегантный, в темном костюме, шел ровно, спокойно, ничуть не похож на человека, что заблудилась, и казалось, он совсем не чувствует качки, словно гуляет по набережной где-то в Ницце: то был Новеченто.

Ему было тогда двадцать шесть, но он выглядел на старшего. Я сразу его узнал: я играл вместе с ним те четыре дня, в одном оркестре, но на том и все. Я даже не знал, где его каюта. Конечно, мне о нем кое-что рассказывали. Говорили странные вещи: говорили, что Новеченто никогда не сходил с этого корабля. Что он родился на корабле и с тех пор живет здесь. Безвылазно. Двадцать шесть лет не ступавши и ногой на землю. Все это, как послушать, отдавало какой-то дикой чушью... Еще говорили, что он играет музыку, которой не существует. Я сам видел: каждый раз перед тем, как начнем играть, там, в зале для танцев, Фриц Герман, белый мудак, который ничего не смыслил в музыке, но имел хорошую физиономию, и за это его поставили руководить оркестром, подходил к нему и говорил вполголоса:

«Пожалуйста, Новеченто, нормальные ноты, окей?»

Новеченто кивал головой и играл нормальные ноты, уп'явши глаза где-то перед собой, а на свои руки ни разу и не взглянет, и казалось, что сам он где-то далеко-далеко. Теперь я знаю: он действительно был где-то далеко-далеко. Тогда я этого еще не знал и думал, что он просто немного странный, вот и все.

Той ночью, когда буря была в самом разгаре, он нашел меня там, в каком-то глухом коридоре, бледного, как мертвец, посмотрел на меня с видом синьора, что вышел погулять на досуге, улыбнулся и сказал: «Иди за мной».

Что же, когда кто-то, кто играет на трубе в корабельном оркестре, посреди бури встречает кого-то, кто говорит «иди за мной», - потому, что играет на трубе, не остается ничего другого, как уйти. И я пошел за ним. Точнее, он шел, а я... мне немного не хватало его зграбности, но так или так... мы пришли в зал для танцев, а потом, пошатываясь и хватаясь за стены - это про меня, понятное дело, ибо он, казалось, не шел, а ехал по рельсам, - подступили к пианино. Вокруг ни души. Почти совсем темно, только где-не-где какая лямпочка горит. Новеченто показал мне на ножки пианино.

«Сними фиксаторы», - говорит. Корабль качало так, что дай дорогу, тяжело было на ногах устоять, и предложение разблокировать колесики фортепиано казалась довольно глупой.

«Ты мне доверяешь? То снимай».

Он псих, подумал я. И снял фиксаторы.

«А теперь ходи и сиди тут» - сказал Новеченто.

Я не понимал, куда я должен идти, ни черта не понимал. Я стоял и держал то пианино, что уже начало скользить по полу, словно глыба черного мыла... Ужасная ситуация, ей-богу: вокруг буря, гирш как ад, а тут еще этот псих сидит на своем стульчике - тоже как кусок мыла - а руки на клавишах, незыблемые.

«Сейчас же, потом будет поздно» - сказал Новеченто с улыбкой. (Вылезает на висячую конструкцию - нечто среднее между качелями и трапецией) «Окей. Пошлем все на фиг, окей? что мне терять? ладно, я сяду, вот прошу, на твою дурацкую табуретку, сел, и что теперь?»

«А теперь не бойся».

И начал играть.


(Звучит музыка - соло на пианино. Что-то словно танец, вальс, легкий и нежный. Конструкция понемногу раскачивается, и актер начинает кружить над сценой. По мере того, как он дальше ведет свой рассказ, размах колебаний растет, пока актер не начинает задевать заслоны).


Теперь никто не обязан в это верить, да и я сам, если честно, никогда бы в такое не поверил, если бы кто мне рассказал, но все было именно так: фортепиано начало ездить по паркету зала, и мы тоже, сидя за ним, Новеченто играл, не отрывая глаз от клавиш, казалось, он где-то неизвестно где, а фортепиано шло за ритмом волн, носилась туда и сюда, вертелось вокруг себя, мчалось прямо на стеклянные витражи, а тогда за волосинку от столкновения прекращалась и плавно поворачивало обратно, говорю вам: казалось, будто море колышет его, укачивает нас, и я не мог понять, что творится, а Новеченто играл, не переставал ни на мгновение, и было ясно: он не просто играет, он руководит им, тем фортепьяно, понимаете? клавишами, нотами, не знаю как - он направлял его, куда хотел, - бред, но так оно и было. И когда мы кружили между столами, задевая за кресла и светильники, я понял, что мы это делаем, что мы по-настоящему делаем: мы танцуем с Океаном, - мы и он, безумные, прекрасные танцоры, которые сошлись в мрачном вальсе на золоченім паркете ночи. Оh yes.


(Начинает с размахом кружить над сценой на висячій конструкции, с выражением счастья на лице, а тем временем Океан бушует, корабль качается на волнах, а фортеп'янна музыка, что-то вроде вальса, в сопровождении разнообразных звуковых эффектов ускоряется, замедляется, возвращает - словом, «руководит» грандиозным танцем. Тогда, после энного акробатического трюка актер делает ложный маневр и уносится за кулисы. Музыка пробует «затормозить», но уже слишком поздно. Актер только и успевает, что вскрикнуть


«О господи...»


а тогда исчезает за боковой заслонкой, по дороге что-то розгаратавши. Слышен громкий стук, словно разворотило витраж, прилавок бара, мебель в салоне и еще там что-то. Страшный тарарам. Минутная павза, тишина. Тогда из-за той самой заслоны, по которой он пропал, актер медленно выходит обратно на сцену)


Новеченто сказал, что этот трюк еще нуждается в совершенствовании. Я сказал, что по сути надо только приделать к фортепиано тормоза. Капитан, когда закончилась буря, сказал (возбужденно кричит): «СТОНАДЦЯТЬ ЧЕРТЕЙ, ВЫ ДВОЕ, СЕЙЧАС ЖЕ МАРШ В МАШИННЫЙ ОТДЕЛ И НИ НА ШАГ ОТТУДА, ПОТОМУ КАК НЕТ, ТО Я УБЬЮ ВАС СОБСТВЕННЫМИ РУКАМИ, И ЕЩЕ: ВЫ ЗАПЛАТИТЕ ЗА ВСЕ ДО ПОСЛЕДНЕГО ЦЕНТА, ХОТЯ БЫ ДЛЯ ЭТОГО ВАМ ДО КОНЦА ЖИЗНИ ПРИШЛОСЬ РАБОТАТЬ, И ЭТО ТАК ЖЕ ПРАВДА, КАК И ТО, ЧТО МОЙ КОРАБЛЬ НАЗЫВАЕТСЯ «ВІРДЖИНЕЦЬ», А ВЫ ДВОЕ - САМЫЕ НЕДОУМКИ ИЗ ВСЕХ, ЧТО КОГДА-ЛИБО БОРОЗДИЛИ ОКЕАН!»

Той ночью, внизу в машинном отделе - мы с Новеченто стали друзьями. Нерозмийвода. Навсегда. Мы только и делали, что считали, на сколько долларов мы разбили разного добра. И чем больше рос счет, то веселіш нам делалось. И теперь, как оглянуться назад, мне кажется, что это собственно такие минуты говорят - такой-то и такой-то был счастлив. В любом случае, мы были недалеко от счастья.

Именно той ночью я и спросил его, правда ли это, - эта история о нем и о корабль, что он здесь родился и все такое... правда, что он никогда не сходил на берег. И он ответил: «Да».

«Точно?»

Он был абсолютно серьезен.

«Точно».

Не знаю, в чем дело, и когда он это сказал, - то, что я почувствовал внутри, невольно, бог знает почему, на короткое мгновение - то был дрожь, дрожь страха.

Страх.

Однажды я спросил Новеченто, что он у черта думает, когда играет, и на что он разглядывает, упершись глазами прямо перед собой, словом, где блуждает его голова, пока руки бегают туда-сюда по клавишам. И он сказал мне: «Сегодня я был замечательному краю, там были женщины с пахучим волосами, было полно солнца и полно тигров».

Он путешествовал.

Каждый раз он оказывался в другом месте: в центре Лондона, в поезде, что едет равниной, на горе, такой высокой, что там снега по пояс, в церкви, крупнейшей в мире, - Новеченто считал колонны и заглядывал в лицо распятием. Такие были его странствия. Трудно понять, как мог он и знать что-либо о церкви, снега, тигров... он же никогда не сходил с того корабля, ни ногой, то это была не выдумка, то была чистая правда. Никогда не сходил. Однако выглядело на то, что он и вправду видел все эти вещи. Новеченто, когда скажешь ему «Однажды я был в Париже», начинал расспрашивать, видел ли ты такие-то и такие сады, обедал в таком-то и таком баре, он знал абсолютно все и говорил тебе: «Что мне лично там нравится, то это ждать закат, прохаживаясь взад и вперед по мосту Понт-Ноф, а когда под низом проплывают баржи - останавливаться и смотреть на них сверху, и махать им рукой».

«Новеченто, а ты когда-нибудь бывал в Париже?»

«Нет».

«А как тогда...»

«То есть...».

«Что так?»

«Париж».

Можно было подумать, что он сумасшедший. И все было не так просто. Когда кто-то абсолютно точно описывает тебе, какой запах стоит на Бертам-стрит летом, когда только-только кончился дождь, то нельзя утверждать, будто он сумасшедший, просто потому, что он на Бертам-стрит никогда не был. Из чьих-то глаз, с чьих слов он действительно вдыхал его, это воздух. По-особенному, по-своему, но по-настоящему. В мире он никогда не бывал. И вот уже двадцать шесть лет, как мир приходит на этот корабль, и вот уже двадцать шесть лет как он, на этом корабле, шпионит за миром. И впитывает в себя его душу.

В этом деле он был гений, ничего не скажешь. Он умел слушать. И умел читать. Не книги, это не штука, - он умел читать людей. Все те знаки, что люди приносят на себе: места, слухи, запахи, свою землю, свою историю... На людях написано абсолютно все. Он читал и с безграничным усердием каталогізував, систематизировал, упорядочивал... Каждого дня он добавлял новый лоскуток к той огромной карты, что ее он рисовал у себя в голове, - необъятной карты, изображавшая наш мир, весь мир, от края до края, с большими городами и зачуханими барами, с длинными реками и грязными лужами, с самолетами и львами, - удивительная карта. Он путешествовал этим своим миром, словно бог, а тем временем его пальцы скользили по клавишам, пестуя извилистую мелодию реґтайму.


(Звучит меланхоличный регтайм)


Для этого надо было много лет, и однажды я по завязку набрался хоробрости и наконец спросил его. Новеченто, почему на бога ты не сойдешь с этого корабля, один раз, хотя бы один раз, почему не пойдешь и не посмотришь на мир своими собственными глазами, не чужими. Почему ты остаешься здесь, в этой плавучей тюрьме, ты же мог бы стоять себе на Понт-Ноф, смотреть на баржи и все такое, ты мог бы делать, что захочешь, ты играешь на фортепиано, как бог, они бы все за тобой сходили с ума, заработал бы кучу денег, мог бы выбрать себе самый красивый дом, который только есть, мог бы построить себе дом в форме корабля, если тебе на этом так расходится, мог бы отправиться, куда захочешь, туда, где тигры, или на Бертам-стрит... боже милый, ты же не можешь всю жизнь волочиться туда и обратно через Океан, как последний дурак... ты же не дурак, ты велик, и мир ждет тебя, надо только спуститься этим чертовым трапом, а ты этого никак не сделаешь, десяток идиотских ступенек, господи, а там все - по этим ступенькам целый мир. Почему не покончить с этим и не сойти на берег, хотя бы разок, один-одинешенек раз?

Новеченто... Почему ты не сойдешь на берег?

Почему?

Почему?

То было летом, летом 1931 года - на борт «Вірджинця» поднялся Джолли Ролл Мортон. Весь в белом, шляпа и тот белый. А на пальце большущий діямант.

Это был тот, кто, устраивая концерты, писал на плакатах: сегодня вечером выступает Джелли Рой Мортон, творец джаза. И он писал это не просто так, а был в этом свято убежден: творец джаза. Он играл на фортепиано. Сидит упівоберта в зал, а руки порхают, словно бабочки. Легко-легко. Он начинал в борделях Нового Орлеана, - то там он научился так легонько касаться клавиш и так нежно выводить ноты: этажом выше клиенты занималась любовью и не хотели лишнего шума. Они хотели музыки, что закрадывалось бы за портьеры и под кровати, не тревожа тех, кто занят своим делом. Именно такую музыку он и играл. В этом он действительно был лучший.

Кто-то где-то однажды сказал ему о Новеченто. Сказал, наверное, что-то такое, как все говорили: он великий из великих. Выдающийся піяніст в мире. Это может показаться вам ерундой, но так вполне могло произойти. Никогда не сыграв и ноты вне «Вірджинцем», Новеченто был лицом по своему знаменитой, - маленькой легендой. Те, что сходили с корабля, рассказывали о странной музыке и о піяніста, в которого, казалось, четыре руки, - такие сногсшибательные ноты он брал. Кружили разные интересные истории, отчасти правдивые, как та про американского сенатора Вильсона, что всю дорогу ехал в третьем классе, потому что там играл Новеченто - когда играл не нормальные ноты, а те свои, что нормальными не были. Новеченто имел там внизу свое пианино, и шел туда после обеда или поздно ночью. Сначала он слушал: хотел, чтобы люди заиграли ему песен, которых знали, и время от времени кто-то да и вытаскивал свою гитару, гармонию или еще там что-то и начинал играть музыку, которая была родом не знать и откуда... Новеченто слушал. Тогда начинал едва-едва касаться клавиш - пока народ играл или пел - трогал их все сильнее, пока мало-помалу-малу и сам не начинал играть на полную, - звуки исходили из фортепиано - черного, кабинетного - но то были звуки другого мира. В них было все, все на раз, вся музыка, что есть на земле. Услышишь - оторопієш. Он и опешил, сенатор Вильсон, услышав такое, - весь розфуфирений, в элегантном костюме, он торчал в том смраде, - там, в третьем классе, стоял такой дух, что хоть топором руби, - и по прибытии его должны были забрать с корабля силой, потому что если бы его воля, он остался бы там до конца своих чертовых дней. Эй-богу. Об этом писали в газетах, но в этом случае газетам надо верить. Именно так все и было, на полном серьезе.

Словом, кто-то подошел к Джелли Ролла Мортона и сказал ему: на том корабле есть один, который делает с фортепиано, что только захочет. И как имеет охоту, играет джаз, а как не имеет охоты - играет что-то такое, как десять джазів вместе взятых. Джелли Ролл Мортон должен был препаскудный характер, это все знали. То он и говорит: «Как может хорошо играть кто-то, кому не хватает причиндалов в штанах, чтобы слезть с глупого корабля?» И давай хохотать, как ненормальный, - тот творец джаза. И на этом все бы и кончилось, если бы кто-то не бросил: «Радуйся-радуйся, потому что когда он вдруг решит сойти с своего корабля, ты снова будешь играть в борделях, пожалуй, в борделях». Джелли Ролл перестал хохотать, достал из кармана маленький пистолет с перламутровой ручкой, приставил к голове тому, кто это сказал, но не выстрелил, а спросил: «Где на хер тот корабль?»

Он имел в виду не что иное, как поединок. Так в то время водилось. Вызвали друг друга посоревноваться, кто лучше играет, и в конце концов кто-то побеждал. Счеты музыкантов. Никакой крови, но добрая порция ненависти, истинной ненависти в сердце. Ноты и алкоголь. Это могло продолжаться целую ночь. Вот что имел в виду Джелли Ролл Мортон, - так он хотел раз и навсегда закрыть тему, вроде где-то на Океане кто играет лучше него. Покончить с этой фигней. Проблема была в том, что в портах Новеченто никогда не играл, не хотел там играть. Когда ты в порту, пусть и на борту корабля - ты все таки почти на суше. Поэтому-то игра ему не шла. Он играл, где сам хотел. А хотел он играть посреди Океана, там, где земля - всего лишь далекие огни, или воспоминание, или надежда. Такой уж он был человек. Джелли Ролл Мортон, проклиная все на свете, пошел и купил за собственные деньги билет до Европы и обратно, а затем поднялся на борт «Вірджинця» - он, что никогда и ногой не ступал на другой корабль кроме тех, что ходят вверх и вниз по Миссисипи. «Ничего глупее я еще не делал за всю свою жизнь», сказал он (приправив эту фразу несколькими матерными словами) журналистам, которые пришли поздравить его на четырнадцатый причал Бостонского порта. Тогда заперся у себя в каюте, ожидая, пока земля не превратится в далекие огни, на воспоминание и надежду.

Новеченто не особенно интересовался брошенным ему вызовом. Он толком и не розторопав, что к чему. Поединок? Какого чуда? А впрочем, ему стало интересно. Он хотел услышать, как, черт побери, играет сам творец джаза. Он говорил это без иронии, он в это верил: что тот и вправду был творец джаза. Думаю, он хотел чему-то научиться. Чего-то нового. Такой уж он был человек. Немного похож на старого Дэнни: он не имел азарта к игре, ему было до лампочки, кто выиграет, зато он был в восторге от другого. От всего остальные.

В 21 час 37 минут на второй день плавания, когда «Вірджинець» на скорости 20 узлов следовал до европейского берега, Джелли Ролл Мортон появился в танцевальном салоне первого класса, элегантный, весь в черном. Все хорошо знали, что делать: танцовщицы замерли, мы, из оркестра, отставили инструменты, бармен налил стакан виски, народ затих. Джелли Ролл взял виски, підішов к пианино и посмотрел Новеченто в глаза. Он не сказал ничего, но на его лице было написано: «Освободи место».

Новеченто поднялся.

«Это ты тот, что изобрел джаз, да?»

«Ага. А ты тот, что играет только тогда, когда у него под задницей Океан, так?»

«Ага».

Представились, значит. Джелли Ролл зажег сигарету, положил ее в шатком равновесии на краю фортепиано, а затем уселся и начал играть. Регтайм. Это было что-то никогда раньше не чуване. Он не играл - изобиловал. И музыка - то как будто шелковое белье соскальзывает с женского тела, которое вихиляється в танце. В ней, в этой музыке были все бордели Америки, но не любые, а образцовые, те, где даже гардеробщицы - словно с обложки журнала. В завершение Джелли Ролл вывел ряд невидимых нот, беря все выше и выше, вплоть до самого края клавіятури - как будто кто-то высыпал горсть жемчужинок на мраморный пол. Сигарета лежала все там же, на краю фортепиано: наполовину сгорела, но пепел все еще держался, не осипавшись. Казалось, он не хочет падать, чтобы не наделать шума. Джелли Ролл взял сигарету двумя пальцами - а руки у него, словно бабочки, я уже говорил, - взял сигарету, а пепел так и остался на ней, ни не думал осыпаться, может то был тоже какой-то фокус, не знаю, в любом случае он так и не осыпался. Он встал, создатель джаза, подступил к Новеченто, сунул ему под нос сигарету со всем тем пеплом, что держался на ней словно приклеенный, и сказал:

«Твоя очередь, моряче».

Новеченто улыбнулся. Ему все это было за развлечение. Взаправду. Он сел за фортепьяно и сделал самое глупое, что только мог. Он заиграл «папа Вернись», детскую песенку, совершенно идиотское - он услышал ее от эмигрантов, много лет назад, и с тех пор она крутилась у него в голове, - эта песенка ему пришлась по нраву, не знаю, что он в ней находил, но она ему действительно нравилась, казалась ему ужасно трогательной. Конечно же, это было не очень похоже на демонстрацию мастерства. Такую песенку и я бы выкинул. Он играл ее, забавляясь, в низких тонах, кое-что повторяя, несколько, два-три мотивы, добавляя от себя, и все равно - то как был бред, так и осталась. Джелли Ролл выглядел как кто-то, у кого украли подарки с дня рождения. Поглядев на Новеченто волчьим взглядом, он снова сел за пианино. И вчистив такой блюз, от которого заплакал бы и наш корабельный механик, немец родом, - казалось, что весь хлопчатник всех негров на земле был здесь, и он собирал его этими своими нотами. Умрешь от умиления. Вся публика сорвалась на ноги - все шмыгали носами и хлопали в ладоши. Джелли Ролл не сделал и намека на поклон, ничего, - видно было, что он уже по горло сыт усею настоящий историей.

Снова была очередь Новеченто. Уже с самого начала дело не предвещало ничего хорошего, потому Новеченто садился за піяніно с двумя вот такими сльозинами в глазах, все через тот блюз, который его очень впечатлил, и это еще можно было бы понять. Справжний абсурд был в том, что с усеї музыки, которую он имел в голове и в руках, он решил заиграть - что бы вы думали? Тот блюз, который был давеча услышал. «Такая красивая была мелодия» - говорил он мне потом, на следующий день, оправдываясь, - подумать только! Он не имел ни малейшего представления о том, что такое поединок, - зеленого понятия не имел. Так он и заиграл этот блюз. И в довершение всего, у него в голове мелодия блюза превратился в череду длинных, заунывных аккордов, что четками шли один за одним, - нудь смертельная. Он играл, весь скрюченный над клавишами, пробуя один за одним те дивачні аккорды - все это звучало довольно немилозвучно, но ему нравилось. Чего не скажешь за других. Когда он закончил, из зала послышался свист.

Именно на этом этапе Джелли Ролла Мортонові окончательно лопнуло терпение. Он не просто подошел к піяніно, а выскочил на него с ногами. И процедил себе под нос, но так выразительно, что все прекрасно поняли: «А теперь вали на хер, кретин».

А тогда взялся играть. Но играть - не то слово. Жонглер. Акробат. Все, что только можно сделать с клавіятурою на 88 клавиш - он делал. С невероятной скоростью. Он не ошибся ни одной нотой, на лице у него не дрогнул ни один мускул. То была не просто музыка, это были словно волшебство иллюзиониста, добрая и прекрасная магия. То было чудо, хоть творил его далеко не святой. Чудо. Публика просто шаліла. Все кричали и хлопали, - нечто невиданное. Рейвах, как на Новый год. И в том криков я оказался рядом с Новеченто: на виду он был ужасно разочарован, а еще немного удивлен. Посмотрел на меня и сказал:

«Но это же полная глупость».

Я ничего не ответил. Не было чего ответить. А тот наклонился ко мне и сказал:

«Дай-ка мне сигарету, ну же...»

Я так растерялся, что молча взял и дал ему сигарету. Дело в том, что Новеченто не курил. Никогда перед тем не курил. Он взял сигарету, развернулся, направился к пианино и сел на стульчик. Надо было немного времени, чтобы до публики в зале дошло, что он сидит за инструментом и, вероятно, будет играть. Послышалось еще несколько резких реплик, несколько смешков, кто-то засвистел, - люди такие, они злые к тем, кто проигрывает. Новеченто терпеливо ждал, пока вокруг все более-менее утихнет. Тогда бросил взглядом на Джелли Ролла, что стоял у бара и пил шампанское из бокала, и сказал вполголоса:

«Ты сам этого хотел, піяніст ты хреновый».

Тогда положил мою сигарету на край пианино.

Незапалену.

И начал.


(Звучит фантастически виртуозная мелодия, едва ли не в четыре руки грана. Музыка длится не более полминуты. Завершается серией мощных аккордов. Актер ждет, пока музыка не утихнет, а тогда ведет дальше)


Вот так вот.

Все время, что он играл, публика молчала и тихо дышала. Или и вовсе затаила дыхание. Выпучив глаза и розтуливши роты, как полные придурки. Так они стояли в молчании, совершенно потрясены, даже после тех убийственных финальных аккордов, которые были сыграны словно не двумя, а десятью руками, - казалось, фортепьяно вот-вот не выдержит и разорвется на куски. В той удивительной тишине Новеченто поднялся, взял мою сигарету, подался вперед более клавишами и прижал сигарету к фортеп'янних струн.

Легкое шипение.

И достал ее оттуда уже зажженную.

Эй-богу.

Хорошо зажженную.

Новеченто держал ее в руке, словно маленькую свечечку. Он не курил и не умел даже держать сигареты между пальцами. Пройдя несколько шагов, он подступил к Джелли Ролла Мортона. И протянул ему сигарету.

«Куры ты. Я в этом не мастак».

Вот тогда уже народ проснулся от чар. Началось черт знает что: крики, аплодисменты, шум, что-то несусветные, все викрикали, пихались, чтобы прикоснуться к Новеченто, - бардак полный, ничего уже не разберешь. И посреди всего этого я увидел его - Джелли Ролла Мортона, который нервно курил эту проклятую сигарету и лихорадочно думал, какого бы выражения убрать на лице, но так ничего и не придумал, и стоял, не зная, где глаза дети, и вдруг его рука-бабочка начала дрожать, да, дрожать, я сам видел и не забуду этого до конца жизни, - она дрожала так, что пепел не вдержався на сигарете и осыпался сначала на его нарядный черный костюм, а тогда, соскальзывая дальше вниз, на его правый мешт, - лоснящийся мешт из черной лакированной шкуры, - этот пепел был как белая тучка, и Джелли Ролл посмотрел на свои ноги, я это хорошо помню, посмотрел на тот лакированный мешт и в пепел, и понял, понял то, что должен был понять, - он повернулся кругом и медленно, шаг за шагом, так медленно, чтобы не сдвинуть того пепла на мешті, пересек всю огромную залу и исчез, вместе со своими туфлями из лакированной шкуры, а на одном из них была облачко белого пепла, и он забрал ее с собой, - то был знак, что кто-то победил, но не он.

Остальные путешествия Джелли Ролл Мортон просидел, запершись у себя в каюте. По прибытии к Саутгемптона он сошел на берег. А на следующий день отправился в Америку. На другом корабле. Ему до смерти осточертел Новеченто, и все остальные. Хотел домой, да и только.

На палубе третьего класса, облокотившись на перегородку, Новеченто стоял и смотрел, как тот сходит с корабля в своем красивом белом костюме, со своим багажом - красивыми шкуратяними чемоданчиками светлого цвета. И вспоминается, Новеченто сказал только одно:

«И джаз тоже - к черту».

Ливерпуль Нью Йорк Ливерпуль Рио де Жанейро Бостон Корк Лиссабон Сантьяго Рио де Жанейро Антильские острова Нью Йорк Ливерпуль Бостон Ливерпуль Гамбург Нью Йорк Гамбург Нью Йорк Генуя Флорида Рио де Жанейро Флорида Нью Йорк Генуя Лиссабон Рио де Жанейро Ливерпуль Рио де Жанейро Ливерпуль Нью Йорк Корк Шербурґ Ванкувер Шербурґ Корк Бостон Ливерпуль Рио де Жанейро Нью Йорк Ливерпуль Сантьяго Нью Йорк Ливерпуль, и Океан, как раз посередине. И здесь, именно в этот момент, упала картина.

Не знаю как вас, а меня всегда удивляли эти случаи с картинами. Висят себе годами, а потом вдруг, ни с того ни с сего, бабах - падают. Висят себе на гвозде, никто их не трогает, но в один прекрасный момент - бах, падают вниз словно камень. Абсолютная тишина, все вокруг недвижимое, даже муха не жужжит, а они - бабах. Без никакой причины. Почему именно в этот момент? Не знать. Бабам. Что должно произойти с этим гвоздем такого, чтобы он решил: больше не могу? Или и он, несчастный, имеет душу? И что-то там решает? Долго обсуждал этот вопрос с картиной, и не было богатства совершенного, стоит, - спорили целыми вечерами, и так долгие годы, а тогда приняли день, час, минуту, миг, - и бабах. Или знали, что так произойдет, от самого начала - они двое - и все уже давно спланировали: послушай, семь лет, и я все это бросаю, - пусть так, окей, - договариваемся на 13 мая, - окей, - где-то на час шестую, скажем, за пятнадцать шестая, - согласие, - а теперь спокойной ночи, - спокойной ночи. И семь лет спустя, 13 мая, за пятнадцать шестая бабах. Непостижимая вещь. Это одна из тех вещей, что о них лучше не думать, а то можно с ума сползти. Когда падает картина. Когда однажды утром просыпаешься и понимаешь, что больше ее не любишь. Когда розготаєш газету и читаешь, что началась война. Когда видишь поезд и думаешь: я должен отсюда уехать. Когда смотришь на себя в зеркало и вдруг осознаешь, что постарел. Когда посреди Океана Новеченто поднимает глаза от тарелки с обедом и говорит мне: «В Нью Йорке, за три дня, я сойду с этого корабля».

Я остолбенел.

Бабам.

В картины - то не очень-то и спросишь. А в Новеченто можно. Я оставил его в покое на некоторое время, а потом начал доймати вопросами, - я хотел понять почему, ведь должна быть какая-то разумная причина, ведь не бывает так, что ты сидишь себе тридцать два года на корабле, а тогда одного дня берешь и сходишь на берег, словно ничего и не было, даже не сказав своему лучшему приятелю, с какой это вдруг стати, ни слова ему не сказав.

«Я должен там кое-что увидеть» - сказал он мне.

«Что посмотреть?» Он не хотел говорить, и можно понять, почему, потому что когда он таки сказал, то сказал вот что:

«Море».

«Море?»

«Море».

На тебе имеешь. Я мог подумать о чем угодно, но не об этом. Я не верил, мне казалось, он пробует меня наколоть. Не верил. То была какая-то дикая чушь.

«Новеченто, ты же уже тридцать два года смотришь на море».

«Отсюда. А я хочу увидеть его оттуда. Это не то же самое».

Господи боже. Казалось, я разговариваю с ребенком.

«Ну хорошо, подожди, вплоть будем в порту, - ты высунешься из окна и хорошо его видно. Это то самое».

«Нет, не то самое».

«Кто тебе это сказал?»

Ему сказал это некто по имени Бастер, Линн Бастер. Крестьянин. Таких, как он, много: живет до сорока лет, работая как вол, и все, что видит за свою жизнь, - это собственно поле и еще какое-не-которое больше город за несколько миль от деревни, да и то раз или два в год, в день ярмарки. Однако случилось так, что засуха оставила его без гроша в кармане, женщина сбежала от него с проповедником чего-то там, не знаю чего, а обоих сыновей свела со свету лихорадка. Словом, под счастливой родился звездой. Поэтому однажды он собрал манатки и пешком прошел всю Англию, направляясь в Лондон. Правда, на дорогах он не очень ориентировался, и поэтому вместо Лондона попал в какое-то богом забытое село, но из этого села, как ітимеш дальше по дороге, минуешь два поворота и обігнеш холм, - то вдруг увидишь море. Он его никогда прежде не видел моря. И море поразило его, как гром. Оно спасло его, когда верить тому, что он говорил. А он говорил: «Это словно голос, голос великана, который кричит страшным криком: «Вы, стая рогоносцев, жизнь безгранично, вы поняли или нет? Безграничное». Линн Бастер никогда раньше над этим не задумывался. Просто не случалось случаю над этим задуматься. А теперь у него в голове как будто революция началась.

Возможно, что и Новеченто тоже... что и ему никогда перед тем не бросалась в голову такая мысль, что жизнь безгранично. Видимо, он что-то такое предполагал, но никто не закричал ему громовым голосом. Поэтому он тысячу раз заставлял Бастера вновь и вновь рассказывать ту историю о море и все остальное, и в конце концов постановил, что должен проверить все сам. Он объяснял мне, что к чему, с видом человека, что объясняет тебе, как работает двигатель внутреннего сгорания: в его устах это звучало как-то по-научному.

«Я могу оставаться здесь, на корабле, годами, но море ничего мне не скажет. А так я схожу с корабля, живу на суше много лет, становлюсь нормальным, тогда одного дня бросаю все, приезжаю на какое-нибудь побережье, подношу глаза и вижу море. И слушаю, как оно кричит».

По-научному. Мне эти его научные рассуждения казались несусветной бриднею. Я мог бы это ему сказать, но не сказал. Все было не так просто. Я желал ему добра и хотел, чтобы однажды он таки сошел с корабля и играл людям на суше, чтобы женился на симпатичной девушкой и завел детей, словом, я желал ему всех тех хороших вещей, которые бывают в жизни, а жизнь - оно может и не безгранично, но все же прекрасное, если имеешь хоть немного удачи и желания. Словом, вся эта выдумка с морем казалась мне полной фигней, и если ради этого Новеченто сойдет на берег, то я только за. И я пришел к выводу, что оно к лучшему. И сказал ему, что его рассуждения абсолютно справедливы. И что я действительно рад. И что я подарю ему свое пальто из верблюжьей шерсти - он сделает справжний фурор, когда будет сходить с корабля в пальто из верблюжьей шерсти. Новеченто был немного тронут:

«Но ты же будешь меня навещать, или как? там, на суше...»

Господи боже, у меня словно камень стал в горле, словно камень, и ощущение такое нестерпимое, что лучше умереть, - ненавижу прощаться, - и я засмеялся, лучшее, на что меня стало, и болезненный то был смех, - и сказал, что конечно же буду его навещать, и что мы еще будем гулять полем с его собакой, а его женщина приготовит нам индейку, и не знаю, что еще за муру я плел, а он смеялся, и я тоже, но в душе и он и я знали, что по-настоящему все будет иначе, что всему конец, и ничего не поделаешь, это должно было случиться и вот-вот уже произойдет: одного февральского дня, в порту Нью Йорка Дэнни Будмен Т. Д. Лемон Новеченто покинет борт «Вірджинця». После тридцати двух лет, прожитых на море, он ступит на землю, чтобы увидеть море.


(Звучит музыка, что-то вроде старинной баллады. Актер исчезает в темноте, а тогда появляется уже в образе Новеченто, наверху на корабельном трапе. Пальто из верблюжьей шерсти, шляпа, большая чемоданчик. Стоит там какой-то миг, на ветру, нерушимый, и смотрит перед собой. Тогда сходит на одну ступеньку, на вторую, на третью. Музыка неожиданно обрывается, Новеченто замирает, как вкопанный. Актер сбрасывает шляпу и поворачивается к публике)


Он остановился на третьей ступеньке. Неожиданно.

«Что такое? Он что, в говно ступил?» - спросил Нил о'Коннор, ирландец, который никогда ни хрена не понимал, но это не мешало ему быть в неизменно хорошем настроении.

«Наверное, что-то забыл» - сказал тот.

«Что?»

«А я знаю...»

«Может он забыл, чего он сходит на берег?»

«Не болтай глупости».

А тот все стоял, замерший - одна нога на второй строчке, а одна - на третий. Стоял так целую вечность. Смотрел перед собой, казалось, что-то искал. А потом сделал странную вещь. Снял шляпу, протянул руку над перилами трапа и уронил шляпу вниз. Шляпа летел, как уставшая птица или как синяя крылатая яичница. Сделав несколько виражей в воздухе, он упал в море. И поплыл на волнах. Таки как птицы, не яичница. Когда мы вновь перевели глаза на трап, то увидели, как Новеченто в своем пальто из верблюжьей шерсти, то есть в моем пальто, обернувшись спиной к миру, со странной улыбкой на лице, вновь поднялся на те две ступеньки. Два шага - и он скрылся внутри корабля.

«Ты видел? у нас на корабле новый піяніст», - сказал Нил о'Коннор.

«Говорят, он - лучший», - сказал я. И на душе мне стало то ли страшно грустно, то безумно радостно.

Что он увидел на той проклятой третьей строчке - он мне не сказал. Того дня и потом, в течение двух рейсов, что мы прошли вместе, Новеченто был какой-то странный, говорил меньше, чем обычно, и казалось, был занят какой-то личным делом. Мы его ни о чем не спрашивали. А он не пробовал делать вид, будто все в порядке. Было видно, что с ним что-то не то, и мы однако ничего не допрашивались. И так продолжалось несколько месяцев. А тогда одного дня Новеченто зашел ко мне в каюту и сказал мне, медленно, но на одном дыхании, без запинок: «Спасибо за пальто, мне очень подошло, жаль, что так получилось, я действительно сделал бы фурор, там на суше, но теперь все лучше, все прошло, не думай, будто я несчастлив: я уже никогда не буду несчастлив».

О меня, то он никогда и не был несчастлив. Он был не из тех, на кого смотришь и спрашиваешь себя: кто знает, что у него на душе. Он был Новеченто, и все тут. Тебе и в голову не приходило, что такие вещи, как счастье или горе имеют к нему какое-либо отношение. Он был, казалось, по ту сторону всего, казалось, его ничем не проймешь. Он и его музыка: все остальное не считается.

«Не думай, будто я несчастлив: я уже никогда не буду несчастлив». Я опешил от этих слов. Когда он это говорил, по лицу было видно, что он не шутит. Он имел вид человека, который хорошо знает, куда идет. И знает, что придет. Так же, как тогда, когда он сидел за фортепиано и начинал играть: в его руках не было сомнения, и клавиши, казалось, всегда ждали тех нот, что он из них добывал, и казалось, эти клавиши сделаны именно для такой музыки и только для нее. Казалось, что свою музыку он творит на ходу, но где-то у него в голове эти ноты были запечатлены ед рождения.

Книга: Алессандро Барикко Новеченто [1900] (Театральный монолог) Перевод Романа Скакуна

СОДЕРЖАНИЕ

1. Алессандро Барикко Новеченто [1900] (Театральный монолог) Перевод Романа Скакуна
2. Теперь я знаю, что в тот день Новеченто решил сесть за черно-белые...

На предыдущую